В шестой главе, где будет получено известие о взятии Пугачевым Нижне-Озерной крепости, расположенной неподалеку от Белогорской, и потому капитан Миронов примет решение отправить дочь в Оренбург, сама возможность разлуки, кажется, потрясла влюбленных не меньше, чем весть о приближении Пугачева. «Я нарочно забыл свою шпагу и воротился за нею: я предчувствовал, что застану Марью Ивановну одну. В самом деле, она встретила меня в дверях и вручила мне шпагу. «Прощайте, Петр Андреич! — сказала она мне со слезами. — Меня посылают в Оренбург. Будьте живы и счастливы; может быть, Господь приведет нас друг с другом увидеться; если ж нет…» Туг она зарыдала. Я обнял ее. «Прощай, ангел мой, — сказал я, — прощай, моя милая, моя желанная! Что бы со мной ни было, верь, что последняя моя мысль и последняя молитва будет о тебе!» Маша рыдала, прильнув к моей груди».
Впрочем, главу VI Гринев назвал «Пугачевщина» и посчитал необходимым хотя бы одним абзацем объяснить, откуда свалилась на Россию страшная беда. Полудикие народы, не так давно признавшие владыкой над собой русскою царя, еще не привыкли к российским законам, часто их нарушали и выходили из повиновения. Чтобы удержать их в нем, было построено немало крепостей, защиту которых доверили немногочисленным гарнизонам, состоявшим из русских солдат и издавна живущих на яицких берегах казаков. Но казаки и сами любили вольницу и ответили в 1772 году генералу Траубенбергу на меры по наведению порядка, предпринятые в их войске, сильным волнением. Бунтовщики убили Траубенберга и были усмирены «картечью и жестокими наказаниями». Погашенный бунт оказался, однако, подобен тлеющему костру, о чем свидетельствовал, в частности, зловещий, зашифрованный для посторонних ушей диалог двух казаков во второй главе «Капитанской дочки» — хозяина постоялого двора и того черного мужика, который сумел вывести Петрушу из буранной мглы. Уже этот диалог показывал, что раздуть костер Пугачеву труда не составит: слишком памятны для казаков были жестокие наказания. А уж полудикие народы рады были поучаствовать в любых беспорядках.
На этом Гринев оставит несвойственное ему историческое повествование, чтобы приступить «к описанию странных происшествий, коим я был свидетель». А издатель высмотрит в этих описаниях очень важную мысль, к которой направит читателя своим эпиграфом к шестой главе, взятым из известной в то время песни:
Вы, молодые ребята, послушайте,
Что мы, старые старики, будем сказывати.
Где в этой главе Гринев обратился к «молодым ребятам»? После рассказа о безуспешной попытке коменданта Миронова допросить старого башкирца, который был схвачен «с возмутительными листами» — с обращением Пугачева к солдатам, казакам и офицерам царских крепостей. «У него не было ни носа, ни ушей», — пишет Петр Андреич. И комендант узнал «по страшным его приметам одного из бунтовщиков, наказанных в 1741 году» (мы еще поговорим о том, каким образом читатели пушкинского романа будут проинформированы, что речь здесь идет о жесточайшем подавлении восстания в Башкирии). Оказалось, что приметы бывшего бунтовщика еще страшнее: поняв, что его собираются пытать, старик «открыл рот, в котором вместо языка шевелился короткий обрубок».
«Когда вспомню, — завершает рассказ об этих приметах человеческого варварства Гринев, — что это случилось на моем веку и что ныне дожил я до кроткого царствования императора Александра, не могу не дивиться быстрым успехам просвещения и распространению правил человеколюбия». И вот оно — откликающееся эпиграфу обращение «старого старика» Петра Андреи-ча: «Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений».
Именно здесь, в середине повествования, находится нравственный нерв его. Накануне описания пугачевских зверств в Белогорской крепости Гринев счел нужным оговорить свое отношение ко всяким насильственным потрясениям.
Оно останется неизменным до самого конца романа независимо от того, как сложится судьба самого Гринева, который однозначно припечатал действия Пугачева и его сообщников: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»
В советское время, когда торжествовала классовая, партийная идеология, воспевающая так называемые «народные восстания», эти мысли Гринева яростно оспаривали, объявляли, что сам Пушкин никогда бы с ними не согласился. И не то чтобы не замечали, что Пушкин в незаконченном своем «Путешествии из Москвы в Петербург» почти дословно повторил Гринева: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…». Но объясняли, что и здесь Пушкин говорит не от себя, а от имени некоего воображаемого автора «Путешествия» (хотя элементарная логика должна бы подсказать, что само перенесение одной и той же мысли из незавершенной рукописи в завершенное произведение показывает, насколько важно было Пушкину донести эту мысль до читателя!).
Увы, инерция идеологического противопоставления, в данном случае Пушкина и его героя, дает о себе знать и в постсоветских работах, по-прежнему весьма осложняя для читателя путь к постижению пушкинского замысла.
К примеру:
«В главе «Пугачевщина» Гринев размышляет над причинами восстания, но видит их в строгостях Траубенберга. Гринев может рассуждать о юридической основательности пытки и самопризнания преступника, но государственного мышления в нем это еще не обнаруживает. Гринев — сторонник просвещения и нравственного прогресса «без потрясений». Пушкина более всего волнуют исторические эпохи, когда эти потрясения были особенно сильны при Петре I и Пугачеве. Правда, и Гриневу приходится признать необходимость «сильного и благого потрясения» истории. Ведь не будь «неожиданных происшествий», не соединиться Гриневу с Машей, на которой отец жениться запретил, не обрести мужества, не научиться защищать свои чувства. Все важное, общезначимое содержание повести связано с потрясением от мятежа, но внимание Гринева сосредоточено на личных отношениях его с Машей. Швабриным, Пугачевым. Записки Гринева кончаются идиллией помилования Гринева императрицей, о трагедии казни Пугачева рассказал издатель. Но даже этот частный, чисто личностный взгляд на историю, свойственный Гриневу, побуждает признать, что грозные события были благотворны для судеб героев, что они не погубили, а спасли. Все содержание повести опровергает слова о бессмысленной жестокости бунта и служит нравственным его оправданием».
Комментируя эту выписку из работы В.Г. Маранцмана, следует прежде всего удивиться тому, как обращается с пушкинским произведением ученый. Вырвав из текста слова Гринева о «сильном и благом потрясении», он наполнил их содержанием, резко отличающимся от того, которое имел в виду герой Пушкина. Судите сами. Вот эти слова, которыми заканчивается глава «Любовь» и которые, если угодно, вводят нас в следующую, шестую главу — «Пугачевщина»: «Неожиданные происшествия, имевшие важные влияния на всю мою жизнь, дали вдруг моей душе сильное и благое потрясение». Ощутить «сильное и благое потрясение», какое дали твоей душе те или иные исторические события, вовсе не значит признать необходимость сильного и благого потрясения истории!