Снова тучи надо мною Собралися в тишине; Рок завистливый бедою Угрожает снова мне…
Так начинает Пушкин стихотворение «Предчувствие» (1828), в котором исчезает юношеская беззаботность и удивлявшая ранее способность поэта находить выход из мрачных настроений, из роковых вопросов в радостях жизни, в любви, в прелести и красоте бытия. Теперь эти радости омрачаются ожиданием разлуки, причем вечной разлуки, «неизбежного грозного часа». В свете предстоящего конца жизнь приобретает какойто иной, свободный от буйной чувственности, одухотворенный смысл:
Ангел кроткий, безмятежный, Тихо молви мне: прости… И твое воспоминанье Заменит душе моей Силу, гордость, упованье И отвагу юных дней.
В «Дорожных жалобах» (1829) сказывается утомленность неукорененной, кочевой, неприкаянной жизнью:
Долго ль мне гулять на свете То в коляске, то верхом, То в кибитке, то в карете, То в телеге, то пешком?
Свою судьбу, странническую, скитальческую, поэт воспринимает в общерусском контексте: здесь и русское бездорожье как в прямом, так и в широком, историческом смысле, и капризы непредсказуемого русского климата опятьтаки в двух его ипостасях — природной и общественной, здесь и незащищенность личности от всякого рода неожиданностей, здесь и всероссийская беззаботность, равнодушие ко всякого рода комфорту и уюту: Иль чума меня подцепит,
Иль мороз окостенит,
Иль мне в лоб шлагбаум влепит
Непроворный инвалид.
Особенно настойчиво в творчестве Пушкина этих лет возникает мучительный вопрос о смысле жизни:
От меня чего ты хочешь? Ты зовешь или пророчишь? Я понять тебя хочу, Смысла я в тебе ищу. («Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы»)
Здесь его поэзия достигает порога, за которым теряется разум и начинается область веры.
Брожу ли я вдоль улиц шумных, Вхожу ль во многолюдный храм, Сижу ль меж юношей безумных, Я предаюсь своим мечтам.
Я говорю: промчатся годы, И сколько здесь ни видно нас, Мы все сойдем под вечны своды — И чейнибудь уж близок час.
Юность «безумна» не в смысле «глупости», а в смысле самоудовлетворенности и самоупоенности радостями земного бытия, замкнутостью ее душевного горизонта прекрасными мгновениями настоящего. Теперь возраст Пушкина, от фазы зрелости, подходит к порогу мудрости с ее способностью бескорыстносозерцательного восприятия:
И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть, И равнодушная природа Красою вечною сиять.
Стихи прекрасны удивительной щедростью пушкинского сердца, способного приветствовать жизнь, уже ничего не требуя от нее для себя. Тут высшая форма созерцательнодуховной самоотдачи всей полноте земного бытия, которая для Пушкина прекрасна сама по себе, безотносительно к личным желаниям и притязаниям.
«Бесы» (1830) — это тоже «дорожные жалобы», но уже иного, духовного свойства: потерянность человека в этой жизни, на ее заметенных снегом дорогах, в вихрях метелей, в завывании ветров — в духовном бездорожье, вселяющем ужас:
Мчатся бесы рой за роем В беспредельной вышине, Визгом жалобным и воем Надрывая сердце мне…
«Стихи христианина, русского епископа в ответ на скептические куплеты! — это, право, большая удача»,— сказал Пушкин и, продолжая диалог, написал ответ митрополиту Филарету:
В часы забав иль праздной скуки, Бывало, лире я моей Вверял изнеженные звуки Безумства, лени и страстей.
Но и тогда струны лукавой Невольно звон я прерывал, Когда твой голос величавый Меня внезапно поражал…
И ныне с высоты духовной Мне руку простираешь ты, И силой кроткой и любовной Смиряешь буйные мечты.
Твоим огнем душа палима Отвергла мрак земных сует, И внемлет арфе серафима В священном ужасе поэт.
Все чаще и чаще оглядывается Пушкин на пройденный путь и все решительнее подвергает свою жизнь критическому, нелицеприятному и беспощадному суду перед лицом вечности, у двери которой остановился теперь его поэтический гений. Исповедальные, покаянные мотивы наиболее сильно прозвучали в стихотворении «Воспоминание»:
Когда для смертного умолкнет шумный день
И на немые стогны града Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда, В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья: В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья…
В этих стихах Пушкин поднимается до высокой торжественности языка церковных канонов и божественной литургии. «Шумный день» в соседстве со словом «смертный» приобретает не только прямой, но еще и обобщенный оттенок мирской суеты. «Немые стогны града» — уже не простые площади города, а православнохристианский образ освободившейся от шума страстей души, которая замерла, накрытая полупрозрачной тенью ночи, как покаянной епитрахилью. В ночной тишине, освобожденная от суетных оков, она готова к исповеди перед Богом. Прожитая жизнь развивается перед ней в виде свитка, на котором написаны все добрые и все злые, греховные дела. Пушкин использует здесь мотивы житийной литературы, согласно которой душа после смерти проходит через воздушные мытарства. Они начинаются с момента, когда перед нею предстанут на свитках, или хартиях, картины прожитой жизни:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю, И торько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Пушкинское «Воспоминание» — это еще и напоминание о необходимости строгого исполнения христианского долга, которым поэт в юности нередко пренебрегал. В стихах, не вошедших в опубликованный текст, поэт видит потерянные годы, проведенные «в праздности, в неистовых пирах, в безумстве гибельной свободы».
И вот в стихотворении «Монастырь на Казбеке» (1829) Пушкин высказывает новое в его лирике желание:
Далекий, вожделенный брег! Туда б, сказав прости ущелью, Подняться к вольной вышине! Туда б, в заоблачную келью, В соседство Бога скрыться мне!..