Первого января 1830 года в первом номере «Литературной газеты» был напечатан отрывок — в составе четырех строф — из романа «Евгений Онегин». Новое десятилетие Пушкин встречал эстетическим манифестом, в котором давал поэтическую оценку своим прежним романтическим убеждениям и утверждал принцип новой художественной системы. Строфы эти, подводя итог прожитому, определяли программу будущего творчества. « В годы ссылки, проведенные в Михайловском, Пушкин не только преодолел романтизм, его философские и эстетические идеалы, но и, перейдя на позиции реализма, выработал основы нового мировоззрения — историзм и народность. Они и служили прочным фундаментом и для художественного исследования действительности нового времени и для продолжения начатого в другую эпоху произведения.
Форма свободного романа позволяла немедленно откликнуться на событие, потрясшее Россию, — разгром восстания декабристов. Осмысление тяжелых последекабрьских лет осуществлялось прежде всего через судьбу автора-поэта. Конкретно-биографическая драма Пушкина была частью драмы всей передовой России.
Художественное исследование общественной и социальной жизни России на всех ее уровнях могло быть осуществлено только с позиций реализма, или, выражаясь исторически, в терминах эпохи, с позиций «поэта жизни действительной».
Так определилось намерение Пушкина сформулировать свою эстетическую позицию, решительно вторгнуться в литературный процесс и, ссылаясь на свой прошлый романтический опыт, объяснить, почему он преодолел романтизм, как обогащает и по-новому вооружает литературу обнаружение поэзии в самой действительности. В конце 1829 года были написаны Пушкиным строфы из путешествия Онегина, напечатанные в «Литературной газете». Присмотримся внимательно к этим стихам:
Прекрасны вы, брега Тавриды;
Когда вас видишь с корабля
При свете утренней Кппрпды,
Как вас впервой увидел я;
Вы мне предстали в блеске брачном:»,
11а небе синем и прозрачном
Сияли груды ваших гор,
Долин, деревьев, сел узор
Разостлан был передо мною.
А там, меж хижинок татар, . .
Какой во мне проснулся жар!
Какой волшебною тоскою
Стеснялась пламенная грудь!
Но, Муза! прошлое забудь.
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились. . .
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн крап жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Иные нужны мне картины:
Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор,
На небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи
Да пруд под сенью ив густых,
Раздолье уток молодых;
Теперь мила мне балалайка
Да пьяный топот трепака
Перед порогом кабака.
Мой идеал: жена-хозяйка,
Мои желания — покой,
Да щей горшок, да сам большой.
Порой дождливою намедни
Я, завернув на скотный двор
Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пестрый сор!
Таков ли был я, расцветая?
Скажи, Фонтан Бахчисарая!
Такие ль мысли мне па ум
Навел твой бесконечный шум,
Когда безмолвно пред тобою
Зарему я воображал. ..
Первая строфа отрывка погружала читателя в благоуханный и волшебный мир романтической природы и романтических, возвышенных, окрашенных тоской и печалью чувств поэта. Читатель, так полюбивший автора «Кавказского пленника», «Бахчисарайского фонтана», лирических стихотворений, навеянных крымскими впечатлениями — «Погасло дневное светило», «Нереида» («Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду…»), «Редеет облаков летучая гряда», — огорчавшийся вместе с критикой появлением «прозаических» описаний в «Евгении Онегине», должен был с благодарностью читать первую строфу отрывка. И действительно, стихи эти были неожиданностью; Пушкин еще раз показал громадные возможности реализма: его способность воссоздать любой тип сознания, на этот раз романтический, передававший одновременно и миропонимание юного поэта и особенности поэтической системы романтизма вообще. Знакомый голос любимого поэта привлекал и «улавливал» читателя, который доверчиво шел навстречу этому голосу, упивался гармонией и музыкой стиха, сопереживал с поэтом («Какой волшебною тоскою Стеснялась пламенная грудь!»), пока неожиданно не спотыкался, как о незамеченный порог, о последний стих:
Но, Муза! прошлое забудь.
Смущенного, по доверчивого читателя Пушкин цел за собой дальше, раскрывая ему тайну своей поэтической Жизни: «Какие б чувства ни таились Тогда во мне — теперь их нет: Они прошли иль изменились…» Прошлое и настоящее, тогда и теперь — читатель должен был попять, что перед ним новый поэт, понять, как и почему он изменился. Вторая строфа и явилась поразительным по точности художественным раскрытием и реалистическим объяснением существа идеалов и поэтики романтизма: «В ту пору мне казались нужны Пустыни, волн края жемчужны, И моря шум, и груды скал, И гордой девы идеал, И безыменные страданья. . .» Торжество субъективности, эстетизация действительности, не извлечение красоты из реальности, по привнесение ее согласно канонам; томление духа, страдания, но безыменные, ибо причиной их была не реальная женщина, по отвлеченный идеал «гордой девы»… В конце строфы Пушкин, как всегда лаконично, формулирует вывод-оценку своей прошлой поэтической системы, романтизма вообще — «высокопарные мечтанья»!