Вы находитесь: Главная страница> Маяковский Владимир> Любовная лирика поэта Маяковского

Сочинение на тему «Любовная лирика поэта Маяковского»

Свою программу идеальной любви Маяковский обрушивал на голову дочери русских эмигрантов, красавицы парижанки Татьяны Яковлевой, и не удивительно, что он снова потерпел фиаско. Об этом красноречиво говорило «Письмо к Татьяне Яковлевой», в котором любовь утверждалась равновеликой революции:

В поцелуе рук ли,
губ ли,
в дрожи тела
близких мне
красный
цвет
моих республик
тоже
должен
пламенеть.

Но поскольку любимая отказывается ехать в Советскую Россию, то ревность перерастает в глубокую социальную обиду: «Я не сам, а я ревную за Советскую Россию». Любовная неудача приравнивается к военному поражению, которое в перспективе компенсируется победой революции в мировом масштабе:

Не хочешь?
Оставайся и зимуй, и это
оскорбление
на общий счет нанижем. Я все равно
тебя
когда-нибудь возьму — одну
или вдвоем с Парижем.

Однако все стихотворение пронизано острым чувством уязвленности, и заключительные строки выдают усилие, при помощи которого лирическое «я» пытается с этой уязвленностью справиться.

В лирике Маяковского изначальное родство поэзии и. любви заключалось в их трагедийной сущности, от которой не спасала никакая революция. Неизбывный трагизм творчества в том, что оно, подобно «добыче радия», резко ускоряет износ «машины души». Трагизм любовного чувства заключался в безответности, которую невозможно преодолеть силой. Маяковский не мог не понимать, что в любви нельзя взять, а можно только отдать.

Темы любви и творчества возвращали в поэзию Маяковского то, что он тщетно пытался преодолеть в послеоктябрьский период — мысль о изначальном, метафизически предопределенном трагизме самого бытия человека. Или, как сказал однажды Джакомо Леопарда — поэт, близкий по духу раннему Маяковскому:

А человек несчастен был и будет. Во все века и не из-за формаций Общественных и установок, но По непреодолимой сути жизни.

Никакой коммунизм не излечивал от любовной муки, и не случайно в поэме «Про это» лирический герой в отчаянии восклицал:

Постановленье неси исполкомово.
Муку мою конфискуй,
отмени.

Однако отменить трагедию было невозможно «постановленьями» и декретами. Внешне измененный революцией мир оказывался неизменным внутренне, «по непреодолимой сути жизни». А это ставило под сомнение смысл самой революции, ее дальнюю, метафизическую цель.

Маяковский снова возвращался к идеям Николая Федорова, влияние которых чувствовалось в эпилоге поэмы «Про это». Вся его энергия, вся его воля концентрировалась на идее будущего, в котором возможно разрешение всех нерешенных в настоящем проблем.

Прыжок в будущее означал разрыв с настоящим. Насколько Маяковский был одержим этим разрывом, свидетельствует вступление к незаконченной поэме «Во весь голос», которое начиналось обращением к потомкам через голову современников:

Уважаемые
товарищи потомки!
Роясь
в сегодняшнем
окаменевшем говне,
наших дней изучая потемки,
вы,
возможно,
спросите и обо мне.

Во вступлении снова звучал мотив собственной ненужности в будущем. Потомки, которые знают разницу между кипяченой и сырой водой, не нуждаются в стихах Маяковского. То, что некогда было «грозным оружием», стало «железками строк». И Маяковский как будто бы соглашался на это посмертное забвение, сравнивая свои стихи с рядовыми, гибнущими при штурме:

Умри, мой стих,
умри, как рядовой,
как безымянные
на штурмах мерли наши.
Гибель оправдана, если штурм увенчан победой:
Пускай нам
общим памятником будет
построенный
в боях
социализм.

Но далее, совершенно нелогично опровергая собственный тезис о желании раствориться безымянным в общей посмертной судьбе, он делает заявку на личное бессмертие. Собирась сам прийти в «коммунистическое далеко», поговорить с потомками, «как живой с живыми», он создает образ своего физического присутствия в будущем:

Мой стих
трудом
громаду лет прорвет
и явится весомо,
грубо,
зримо,
как в наши дни
вошел водопровод,
сработанный
еще рабами Рима.

Однако если стихи Маяковского, преодолев время и пространство, придут к потомкам, то чем они будут необходимы? Ведь по лефовской теории искусство выполняет социальный заказ своего времени, оно несет исключительно служебную функцию. Во вступлении к поэме «Во весь голос» стихи доносят до будущего читателя самого Маяковского — «живого, а не мумию». Когда в «Разговоре с фининспектором о поэзии» Маяковский сказал: «Слово поэта — ваше воскресение, ваше бессмертие…», — он выдал свое заветное желание: воскреснуть в будущем. И здесь он примыкал к классическому, горациевско-пушкинскому пониманию бессмертия: «Душа в заветной лире / Мой прах переживет и тленья убежит». Только вместо «души» (слово не из лексикона Маяковского) воскресал во плоти поэт Маяковский.

Как же тогда быть с «железками строк», похороненными в «курганах книг», со стихами, умершими «как рядовые»? Никак. Две концепции \ творчества — лефовская, служебно-функциональная и пушкинского-горацианская — оставались несведенными, непримиренными. Так создавалось острое смысловое напряжение, которое не позволяло застыть в отвлеченно-риторическом пафосе этому «предсмертному и бессмертному документу».

В конце 20-х годов Маяковский мучительно решал для себя вопрос: время обогнало его, превратна в «ископаемо-хвостатое чудовище», или он оставил позади свое время, следуя собственному принципу «рваться в завтра, вперед, / чтоб брюки трещали в шагу»?

В любом случае он остро ощущал одиночество среди современников: «Ну кому я к черту попутчик? / Ни души не шагает рядом». Это усугублялось разрывом с лефовцами и попыткой вступления в РАПП, где его встретили как капитулировавшего противника. Весьма возможно, что физическое самоубийство Маяковского было прыжком в будущее («А вдруг и вправду воскресят?»). Так в «Чевенгуре» Андрея Платонова отец Саши Дванова мечтал «пожить в смерти и вернуться».

Есенин был глубоко неправ, называя Маяковского «американцем» и отказывая ему в национальном своеобразии. Маяковский был одним из тех «русских мальчиков» Достоевского, которые непременно хотят решить все мировые вопросы — и прежде всего «есть ли Бог, есть ли бессмертие». «А которые в Бога не веруют, те о социализме и об анархизме говорят, о переделке человечества по новому штату».

Маяковский рано и решительно сверг с пьедестала Бога и отдал задачу обретения бессмертия человеку. Способом решения этой задачи он считал революцию, поверив в нее безоговорочно и до конца. И когда почувствовал, что революция не в состоянии решить «мировые вопросы», выстрелил себе в грудь из маузера № 312045. Самоубийство Маяковского, как и самоубийство Есенина, означало конец русского «жизнетворчества». Вместе с этими двумя поэтами ушел масштаб грандиозного ультиматума, предъявленного человеку и миру. Идея Маяковского была из разряда тех, что либо быстро опошливаются, либо требуют подтверждения «гибелью всерьез», как выразился Пастернак. Маяковский не отступил перед необходимостью такого подтверждения.