Две чудовищные войны, русская революция, тота¬литарный террор, атомная бомбардировка Японии — чего только не пережил мир в том веке, его жертвам нет числа. На долю России тоже выпало немало. О смутных временах писали Ахматова, Цветаева, Забо¬лоцкий. Многие из поэтов остались на родине и прошли каждый свой крестный путь до конца. Другие познали горечь эмигрантского хлеба.
В 1918 году Осип Мандельштам описал новую эпо¬ху в таких стихах:
Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!
В кипящие ночные воды Опущен грузный лес тенет.
Восходишь ты в глухие годы —
О солнце, судия, народ!
Прославим роковое бремя,
Которое в слезах парадный вождь берет.
Прославим власти сумрачное бремя,
Ее невыносимый гнет.
В ком сердце есть — тот должен слышать, время,
Как твой корабль по дну идет.
И сам Мандельштам, следуя поэтической своей со¬вести, «в глухие годы» отваживается на настоящую жертвенность и создает стихи, за которые впоследст¬вии поплатился жизнью: «Мы живем, под собою не чуя страны. Наши речи за десять шагов не слышны. А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлевского горца». Позже Мандельштам напишет «Стихи о неизве¬стном солдате», где покажет братство творцов, скреп¬ленное не кровным родством, но кровью, пролитой за родную землю:
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
Я рожден в девяносто четвертом,
Я рожден в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истертый Год рожденья — с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
Я рожден в ночь с второго на третье Января в девяносто одном.
Ненадежном году — и столетья Окружают меня огнем.
А пока Мандельштам ищет самое ценное для худож¬ника — внутреннюю свободу. Ищет ее в России, преоб¬раженной революцией. «Наконец мы обрели внутрен¬нюю свободу, настоящее внутреннее веселье», — говорит он. О «соприродности» свободы и России Мандельштам будет говорить неустанно. А вот упоминание о веселье с годами исчезает. «Вещие зеницы» уже прозревали не¬видимое будущее. У Мандельштама «внутренний крик» часто опережал сознательную мысль:
Кто знает? Может быть, не хватит мне свечи —
И среди бела дня останусь я в ночи;
И, зернами дыша рассыпанного мака,
На голову мою надену митру мрака;
Как поздний патриарх в разрушенной Москве Неосвященный мир неся на голове —
Чреватый слепотой и муками раздора;
Как Тихон, ставленник последнего собора.
Стихи 1917 года исполнены предчувствия и проро¬чества. Едва ли не впервые у Мандельштама в них отобразились черты подлинной России. У поэта среди привычных античных имен зазвучало слово «народ». Автор мрачно пророчествует: «Восходишь ты в глухие годы — о солнце судия, народ». Трагедия времени по¬степенно вытесняет из стихов литературные условнос¬ти. Петербург двадцатого века не прекрасный памят¬ник культуры. В нем сквозь великолепие проступает новое, страшное и в то же время подлинное:
Дикой кошкой горбится столица.
На мосту патруль стоит,
Только злой мотор во мгле промчится
И кукушкой проскочит.
Как устоять под напором безжалостной эпохи? Ман¬дельштам ищет спасения в стихах. Из ледяной купели поэзия Мандельштама выходит обновленной, мужест¬венной. Становится ощутимее связь с жизнью народа, земли. В соседстве с новыми словами «земля», «основа», «совесть» привычные «смерть», «беда» утрачивают свою иносказательность. Отныне они будут звучать вместе все «правдивее и страшнее». Рядом с темой земли по- новому воспринимались мифологические мотивы. Ан¬тичная культура стала последним резервом человека в его стремлении выстоять, утвердиться. Эти темы час¬то перекликаются, и рождаются удивительные обра¬зы — вплоть до стихов 1937 года, запечатлевших «Эсхила-грузчика», «Софокла-лесоруба». Великие герои ан¬тичности предстают в образе современного человека, созданы не на островах Эгейского архипелага, а на очер¬ченных колючей проволокой бескрайних территориях «архипелага ГУЛАГа».
Мандельштаму предстояло выстрадать великую ис¬тину, что личность способна утвердить и защитить свою суверенность, лишь следуя примеру Антея — припадая к родной земле и народной духовной основе. Поэту до¬рога Россия, но в его стихах нет восхищения красотой земли. Его притягивает трагизм русской доли. Начиная со стихотворения «Прославим, братья, сумерки свобо¬ды», это ощущение пронизывает поэзию Мандельшта¬ма. Все помечено роковым знаком. Культура — беско¬нечная череда образов, начиная с ласточки-балерины, замертво падающей на «горячие снега». Даже мечта о любимой женщине неотделима от картины неотврати¬мой беды. Предчувствие общей катастрофы обостряло ощущение личной обреченности:
Я знаю, с каждым днем слабеет жизни выдох.
Еще немного — оборвут
Простую песенку о глиняных обидах
И губы оловом зальют.
«…Некуда бежать от века-властелина». А спустя несколько лет сдавленный крик: «И некуда больше бежать». И вновь: «Мне на плечи кидается век-волко¬дав». Сюда можно добавить его знаменитое «Петер¬бург, я еще не хочу умирать». Наверное, ни один поэт не знал такого напряженного переживания, неотвра¬тимого трагического конца. Но и тени сомнения и по¬пытки уклониться от общей судьбы Мандельштам не сделал. Возможно, он так любил Россию, что не мог променять ее на что-либо другое, даже в ущерб собст¬венному благополучию. Вспомним его стихотворение, где его собственная судьба перекликается с судьбою страны:
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда… Как вода в новгородских колодцах должна быть черна
и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками
звезда.
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье — Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
Лишь бы только любили меня эти мерзкие плахи,
Как, нацелясь на смерть, городки зашибают в саду,
Я за это всю жизнь прохожу лишь в железной рубахе И для казни петровской в лесах топорище найду.
Автор рассказывает народу о себе, и оказывается, что сам он и есть народ. Пусть непризнанный брат в народной семье. Задушевное слово художника о себе стало словом о его народе. Но Мандельштам стремится к большему. Он хотел наполнить свои стихи многого¬лосым гулом народного «мы». Поэт считал себя обя¬занным сказать о трагедии народной раньше, чем о своей собственной. Он сам сказал: «Прежде всего не¬обходимо дышать не для себя, не для своей грудной клетки, а для других, для многих, в пределе — для всех». В тридцатые годы глубоко личные признания зазвучали в поэзии Мандельштама как исповедь поко¬ления. Сколько людей вкладывало собственный горе¬стный опыт в эти строки:
Квартира тиха, как бумага,
Пустая, без всяких затей.
И слышно, как булькает влага По трубам внутри батарей.
Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки На улицу просятся вон.
А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать.
Тридцатые годы — время мучительных испытаний, но это и время зрелости поэта. Предчувствуя скорую гибель, он работает с трагическим подъемом. В эти го¬ды созданы десятки стихотворений, запечатлевших тягу к единению с «народной семьей». О земле поэт го¬ворит как о родной: «Я хочу, чтобы мыслящее тело превратилось в улицу, в страну».
В последние годы поэта не покидало предчувствие катастрофы. В «Стихах о неизвестном солдате» поэту наконец открылось, куда исчезают проходившие маршем люди. И этот церемониал превращается в скорбное ше¬ствие — «путем всея земли», как говорили в старину в России. Здесь обрывается и жизненный путь поэта. Он погиб за стихи о голодных крестьянах «Украины и Дон¬басса», за «Стихи о неизвестном солдате», за то, что в его «мы» власти не без основания различили многоголосье, возвысившееся до протеста слово «народ».
Мандельштаму дано было в своей творческой судь¬бе воплотить евангельскую мудрость: «Кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради меня, тот сбережет ее». Его судьба этому подтверждение.