Вы находитесь: Главная страница> Пушкин Александр> Милость или правосудие? Гринев и Пугачев в «Капитанской дочке»

Сочинение на тему «Милость или правосудие? Гринев и Пугачев в «Капитанской дочке»»

Вернемся мысленно к Пугачеву, который спросил у Гринева, о чем тот задумался, и, услышав, что думал Гринев о странных превратностях судьбы, заставившей его зависеть от того, против кого он вчера еще воевал, поинтересовался: «Что ж? Страшно тебе?»

«Я отвечал, что, быв однажды уже им помилован, я надеялся не только на его пощаду, но даже и на помощь».

Не эта ли фраза Гринева, которую мы уже здесь цитировали, заставила меня утверждать, что только намеренный и осмысленный приезд Петруши к Пугачеву, как это было в рукописи, «отражает подлинный замысел Пушкина, и лишь он полностью объясняет дальнейшее развитие событий»? Мы комментировали в нашей работе это высказывание ученого, с которым не соглашались. Сейчас добавим, что только что процитированный ответ Петруши на пугачевское «страшно тебе?» не является рудиментом прежнего замысла, а последовательно развивает тот, который осуществлен в романе. Схваченный пугачевцами, представший перед их атаманом, вопрошавшим его: «Говори: по какому же делу выехал ты из Оренбурга?» — Гринев (снова процитируем это) свидетельствует о внезапном озарении:

«Странная мысль пришла мне в голову: мне показалось, что Провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо мое намерение. Я решился им воспользоваться…»
«Им» — т.е. случаем. А случай по Пушкину, как мы помним, «мощное орудие Провидения»! Оно сработало, что подтвердил Петруше и сам Пугачев: «И ты прав, ей-Богу, прав!»

Милость или правосудие?

Гринев, повторимся, рискует очень опасно. Он не зря боялся за Марью Ивановну, которая для Пугачева «племянница здешнего попа». Случилось именно то, чего Гринев боялся больше всего: Швабрин открыл Пугачеву истину. Но, как разъясняла в свое время тому же Швабрину Василиса Егоровна, «разве муж и жена не един дух и едина плоть?» И Гринев не отделяет себя от Маши, о чем он ей в этот же день и говорит: «Я почитаю тебя своею женою. Чудные обстоятельства соединили нас неразрывно: ничто на свете не может нас разлучить». Поэтому «не бойсь!», сказанное Петруше черным мужиком, которого Гринев увидит в своем пророческом сне, и ставшее гриневским амулетом в мифе, сбережет ему и Марью Ивановну.

Но в реальном повествовании известие, что «она дочь Ивана Миронова, который казнен при взятии здешней крепости», Пугачев воспримет с предгрозовым недоумением. «Ты мне этого не сказал, — заметил Пугачев, у коего лицо омрачилось». И снова сработало «мощное орудие Провидения»: Петруша нашелся и на этот раз: «Сам ты рассуди, — отвечал я ему, — можно ли было при твоих людях объявить, что дочь Миронова жива. Да они бы ее загрызли. Ничто ее бы не спасло!» Чем чрезвычайно развеселил Пугачева: «И то правда, — сказал смеясь Пугачев. — Мои пьяницы не пощадили бы бедную девушку. Хорошо сделала кумушка-попадья, что обманула их». Будем надеяться, что его развеселила попадья, выдавшая Марью Ивановну за свою племянницу, хотя не исключаем, что Пугачев мог засмеяться и представив себе, что могли сделать с «бедной девушкой» «мои пьяницы». Как подчеркивал издатель в своем стихотворном эпиграфе о льве, «сроду он свиреп»!

Ведь совсем не случайно, что Пугачев рассказывает Гриневу калмыцкую сказку именно «с каким-то диким вдохновением». В контексте этого эпизода слово «дикий» обретает двоякое значение: одержимость, завороженность смыслом сказки для Пугачева и дикость этого смысла для Гринева.

«Вот завидели палую лошадь; спустились и сели, — говорит Пугачев. — Ворон стал клевать да похваливать. Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что Бог даст!»

«Эта притча, есть как бы символ веры Пугачева, тот образ, та интуиция, которая не только выражает его позицию, но и сама служит источником, питающим и направляющим всю динамику «самовыражения» пугачевской авантюры. Эта притча у Пушкина явно подается как некий религиозный символ, и, согласно диалектике последнего, можно сказать, что сам Пугачев — в измерении своего самозванства — оказывается как бы образом этой притчи. «Затейлива, — отзывается о ней Гринев. — Но жить убийством и разбоем значит, по мне, клевать мертвечину».

Вспомним, что в ответ на пугачевское: «Ты видишь, что я не такой еще кровопийца, как говорит обо мне ваша братья», — Гринев «вспомнил взятие Белогорской крепости», т.е. сопоставил собственные впечатления с тем, что говорит о Пугачеве дворянская братия. Меньшим кровопийцей или вовсе не кровопийцей Пугачев Гриневу не показался, о чем Петруша свидетельствует постоянно, называя его «ужасным человеком, извергом, злодеем для всех, кроме одного меня». О чем, кстати, свидетельствует и сам Пушкин, взявший на себя роль издателя записок Гринева и добавивший к ним свое издательское сообщение о судьбе Гринева: «Из семейственных преданий известно, что он был освобожден от заключения в конце 1774 года, по именному повелению; что он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу». Вот так! Только Петруше и кивнул. Остальным — нет. Остальные жаждут справедливого возмездия за преступления, и эта их жажда будет удовлетворена: им показали мертвую и окровавленную голову того, кто умертвил и окровавил бесчисленное количество народу. Пугачев благоволит к Гриневу, и тот ему благодарен за это и даже мечтает «вырвать его из среды злодеев, которыми он предводительствовал, и спасти его голову, пока еще было время», понимая вместе с тем, что такие мечты неосуществимы.