История русской дуэли XIX веков — это история человеческих трагедий, мучительных смертей, высоких порывов и нравственных падений. И все это многообразное и яркое явление было результатом сокрушительного психологического перелома — перехода от Московской Руси к петербургской России.
Трудно представить себе быт и нравы России двух предреволюционных столетий без такого явления, как дуэль. Словно в зеркале с увеличительным стеклом, в этом явлении выпукло отразились характерные черты нормативного поведения тогдашнего русского общества, дворянско-чиновничьей среды, прежде всего.
Дуэль имеет свою историю. Ее истоки отыскивают в рыцарских турнирах, типичных для европейского средневековья; тогда рыцари затевали поединки ради демонстрации мужества и силы — и, как правило, во имя «Прекрасной Дамы». Противники большей частью не испытывали друг к другу никакой вражды, мало того: они могли быть незнакомы между собой и выступать инкогнито, в масках. Победителя увенчивали наградой.
С течением времени рыцарство утратило свой авторитет, но обычай открытого поединка сохранился — хотя функция его изменилась. В XVII-XVIII вв. уже не требовалось совершать подвиги с именем Дианы или Лауры на устах, зато возникла потребность, как мы бы сегодня сказали, выяснять отношения, связанные с понятиями чести, достоинства, благородства, провоцируемые к тому же спором, ссорой, взаимной неприязнью.
Из Европы дуэль перешла в Россию, для русского XVIII века дуэлянт (тогда говорили «дуэлист») — уже достаточно симптоматичная фигура. За французским «заимствованием» тянулся кровавый след, что вызвало беспокойство властей; Петр I категорически запретил поединки и повелел их участников «смертию казнить и оных пожитки описать». Позднее Екатерина II подтвердила запрет Петра, и потом ситуация не претерпела изменений. В XIX веке смертная казнь дуэлянтам не угрожала, но офицер мог поплатиться разжалованием в солдаты и ссылкой на Кавказ, в зону боевых действий — наказание достаточно суровое. Тем не менее, россияне «стрелялись» и в столице, и в провинции, и непросто указать на случай отказа от дуэли по причине официального запрета. С другой стороны, восприятие и оценка явления были неоднозначными, громкие «за» и резкие «против» чем дальше, тем чаще смешивались, переплетались. Официальный запрет сопровождался и противодействием, и поддержкой общественного мнения.
Дворянские поединки были одним из краеугольных элементов новой — петербургской — культуры поведения, вне зависимости от того, в каком конце империи они происходили.
С дуэльной традицией неразрывно связано и такое ключевое для петербургского периода нашей истории понятие как честь, без исследования которого мы не сможем понять историю возмужания, короткого подъема и тяжкого поражения русского дворянства.
В истории дуэли сконцентрировалась драматичность пути русского дворянина от государева раба, к человеку, «взыскующему свободы и готовому платить жизнью за неприкосновенность своего личного достоинства, как он понимал его на высочайшем взлете петербургского периода — в пушкинские времена».
Русская дуэль была жесточе и смертоноснее европейской. И не потому, что французский журналист или австро-венгерский офицер обладали меньшей личной храбростью, чем российский дворянин. Отнюдь нет. И не потому, что ценность человеческой жизни представлялась здесь меньшей, чем в Европе. Россия, вырвавшаяся из феодальных представлений одним рывком, а не прошедшая естественный многовековой путь, обладала совершенно иной культурой регуляции человеческих отношений. Здесь восприятие дуэли как судебного поединка, а не как ритуального снятия бесчестия, оставалось гораздо острее.
Отсюда и шла жестокость дуэльных условий — и не только у гвардейских бретеров (неоправданно кровожадных), а и у людей зрелых и рассудительных, — от подспудного сознания, что победить должен правый. И не нужно мешать высшему правосудию искусственными помехами.
Тогда же, наряду с холодным оружием, стали применять пистолеты; это еще более упростило ход события, но заставило твердо определить правила поединка: так сложился дуэльный кодекс.
Прежде всего, дуэль есть единоборство между двумя лицами по обоюдному их соглашению, с смертоносным оружием, при заранее определенных условиях и в присутствии свидетелей с обеих сторон. Причина ее — вызов одного лица другим за нанесенное оскорбление.
Цель дуэли — получение силою оружия удовлетворения за оскорбление. Оскорбленный дерется, чтобы получить удовлетворение; оскорбитель — чтобы дать удовлетворение.
Если единоборству не предшествовало предварительного соглашения в условиях и если оно произошло не в присутствии свидетелей, то оно не дуэль и не признается ею ни общественным мнением, ни законами.
Предел, когда именно известные действия теряют характер обыкновенного, неважного, и становятся оскорблениями, вообще трудно определим и находится единственно в зависимости от степени обидчивости того лица, на которого эти действия были обращены. Этот взгляд, конечно, может применяться только к оскорблениям легкого свойства, между тем как все, разделяющие с обществом вкоренившиеся в нем понятия о чести, должны относиться к оскорблениям более серьезным с одинаковой щепетильностью. Исходя из этого предположения, различают три рода оскорблений.
1. Оскорбление легкое. Невежливость не есть оскорбление. Кто был оскорблен за оказанную другому невежливость, тот считается всегда оскорбленным. Если за легкое оскорбление будет отвечено тоже оскорблением легким, то все-таки сперва затронутый останется оскорбленным.
2. Оскорбление обруганием. Оно может быть вызвано как произнесением ругательных слов, так и обвинением в позорных качествах. Кто за легкое оскорбление был обруган, тот считается оскорбленным. Если обруганный ответит обруганием же, то все-таки он будет считаться оскорбленным.
3. Оскорбление ударом. Под ударом подразумевается всякое преднамеренное прикосновение. Кто за обругание был побит, тот считается оскорбленным. Если после получения удара будет оплачено тем же, то все-таки сперва побитый останется оскорбленным. Последний не становиться ответственным за то, что он, будучи взбешен полученным ударом и не помня себя, воздал равным за равное. Это правило не изменилось бы и в том случае, если второй удар был бы сильнее первого или имел последствием поранение. К оскорблению ударом обыкновенно приравнивают и те оскорбления, которые грозят уничтожить каким-либо образом нравственно человека, как-то: обольщение жены или дочери, несправедливое обвинение в шулерстве, обмане или воровстве.
Дуэль, ставшая страстью, породила тип бретера — человека, щеголявшего своей готовностью и способностью драться где бы то ни было и с кем бы то ни было. Риск у бретера носил показной характер, а убийство противника входило в его расчеты. И, опять же, бретерство оценивали по-разному. Одни видели в нем максимальное проявление дуэльной традиции, другие — смесь позерства и жестокости.
Во второй половине XIX веке, с появлением в культурной сфере разночинца-радикала, отвергавшего нормы, установки дворянской морали, престиж дуэли заметно понижается. Уменьшается их число, редкостью становится смертельный исход. Прежде дуэлянтов разводили на 25-30 шагов, а расстояние между «барьерами» (условно обозначенными брошенной наземь шинелью или просто чертой) не превышало 10-12 шагов, т. е. противники имели право идти навстречу друг другу и стрелять либо на ходу, либо, дойдя до «барьера»; в случае ранения дуэлянт мог потребовать «к барьеру» своего противника — за раненым сохранялась возможность ответного выстрела. Смертью заканчивались не десятки, а сотни дуэлей. В конце же XIX века «барьеры» устанавливались на расстоянии 20-30 шагов, а исходная дистанция равнялась 40-50 шагам; результативность стрельбы, ясно же, понизилась. А главное — поединок перестает быть мерилом чести, его чаще расценивают как дань то ли условностям, то ли предрассудкам. Кроме того, возникают общественные движения (народовольчество, эсеры), вводящие в свою программу террор; волна террористических актов оттеснила на второй, на третий план дуэльные события.
Дуэль, во всем многоразличии своих проявлений, запечатлена в русской литературе XIX — начала XX веков, от Бестужева-Марлинского и Пушкина до Чехова и Куприна. Писатели сосредотачивают свое внимание на психологии дуэлянта, на его преддуэльных размышлениях и переживаниях, на его состоянии и поведении во время поединка; художественные характеристики существенно дополняют документальное знание.
В 1791 году литератор Н. И. Страхов выпустил «Переписку Моды», чрезвычайно напоминающую крыловскую «Почту духов». В нравоописательной этой переписки немалое место уделено дуэлям.
В начале книги воспроизводится «Просьба фейхтмейстеров к Моде»: «Назад несколько лет с достойною славой преподавали мы науку колоть и резать, и были первые, которые ввели в употребление резаться и смертоубийствовать. Слава наша долго гремела и денежная река беспрерывно лилась в карманы наши. Но вдруг некоторое могущественное божество, известное под именем здравого смысла, вопреки твоим велениям совсем изгнало нас из службы щегольского света. Чего ради мы, гонимые, разоренные и презираемые фейхтмейстеры, прибегли к твоей помощи и просим милостивого защищения».
Наблюдательный и осведомленный современник утверждает, что расцвет деятельности учителей фехтования пришелся на предшествующее десятилетие — восьмидесятые годы. Восьмидесятые годы — время «Жалованной грамоты», закрепившей личные права дворянства, отбитые у власти в стремительном напоре дворцовых переворотов. С другой же стороны, восьмидесятые годы — время окончательной стабилизации военно-бюрократической империи, введение режима наместников, обладавших всей полнотой власти на местах и ответственных только перед императрицей, когда жаждущий деятельности дворянский авангард оказался жестко включен в усовершенствованную государственную структуру и окончательно лишен сколько-нибудь самостоятельной роли.
Злое электричество, возникшее от пересечения этих двух тенденций, и стимулировало — до абсурдного накала — дуэльную активность дворянской молодежи.
Через двадцать страниц после «Просьбы фейхтмейстеров» автор поместил письмо «От Дуэлей к Моде»: «Государыня моя! Я чаю, вы довольно памятуете, сколько много мы утончали и усовершенствовали поступки подвластного вам щегольского света. Бывало в собраниях, под опасением перерезания горла, все наблюдали строжайшее учтивство. Но этого еще мало! Бывало, посидишь хоть часок в гостях, того и гляди, что за тобою ничего не ведавши, поутру мальчик бряк на дворе с письмецом, в котором тот, кого один раз отроду увидел и едва в лицо помнишь, ругает тебя наповал и во всю ивановскую, да еще сулит пощечины и палочные удары, так что хоть не рад, да готов будешь резаться. Бывало взгляд, вид, осанка, безумышленное движение угрожали смертию и кровопролитием. Одним словом, внедавне все слова вешались на золотники, все шаги мерялись линиями, а поклоны футами. Бывало хоть чуть-чуть кто-либо по нечаянности зацепит шпагою и шляпою, повредит ли на голове волосочек, погнет ли на плече сукно, так милости просим в поле… Хворающий зубами даст ли ответ вполголоса, насморк ли имеющий скажет ли что-нибудь в нос… ни за что не смотрят!.. Того и гляди, что по эфес шпага!.. Также глух ли кто, близорук ли, но когда, боже сохрани, он не ответствовал или недовидел поклона… статошное ли дело! Тотчас шпаги в руки, шляпы на голову, да и пошла трескотня да рубка!»
Сквозь сатирическое преувеличение здесь явственно проступает серьезность мотивов происходившего: поднявшееся одним рывком на новый уровень внешнего и внутреннего раскрепощения дворянство вырабатывало столь варварским образом новую систему взаимоотношений — систему, в которой главным мерилом всего становилось понятие чести и личного достоинства. Однако отсутствие разработанной «идеологии чести» приводило к тому, что поединок представлялся универсальным средством для решения любых бытовых проблем, от самоутверждения до обогащения.
Негативные варианты дуэли изображены у Пушкина в повести «Выстрел», в романе «Евгений Онегин». Герой «Выстрела» ищет предлог для драки, дабы утвердить свое первенство в гусарском полку; в нем чувствуются бретерские замашки. Его противник — богатый граф, «любимец счастья» — демонстрирует наигранное презрение к смерти: ест черешни под дулом пистолета. Как люди, действующие в угоду своему самолюбию, они стоят друг друга. Евгений Онегин, напротив, не заботится о первенстве и не ведет игру, более того, ему понятна легковесность вызова, сделанного Ленским — разгоряченным юношей-романтиком; тем не менее, он берет в руки пистолет — берет, подчиняясь нравам «большого света», опасаясь сплетен, «хохотни глупцов», иначе говоря, уступая тому, что в душе презирает. «Пружина чести» здесь играет роль ложного стимула, предопределяющего неизбежность бессмысленного убийства.
Онегин — характер действительный, в том смысле, что в нем нет ничего мечтательного, фантастического, что он мог быть счастлив или несчастлив только в действительности и через действительность. В Ленском Пушкин изобразил характер, совершенно противоположенный характеру Онегина, характер совершенно отвлеченный, чуждый действительности. Тогда это было совершенно новое явление, и люди такого рода тогда действительно начали появляться в русском обществе.
С душою прямо геттингенской
………………………………
Поклонник Канта и поэт,
Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь
И кудри черные до плеч.
………………………………
Он пел любовь, любви послушный,
И песнь его была ясна,
Как мысли девы простодушной,
Как сон младенца, как луна
В пустынях неба безмятежных,
Богиня тайн и взоров нежных;
Он пел разлуку и печаль ,
И нечто , и туманну даль ,
И романтические розы ;
Он пел те дальние страны,
Где долго в лоне тишины
Лились его живые слезы;
Он пел поблеклый жизни цвет
Без малого в осьмнадцать лет .
Ленский был романтик и по натуре и по духу времени. Это было существо, доступное всему прекрасному, высокому, душа чистая и благородная. Но в тоже время «он сердцем милый был невежда», вечно толкуя о жизни, никогда не знал ее. Действительность на него не имела влияния: его радости и печали были созданием его фантазии. Он полюбил Ольгу. Ленский украсил ее достоинствами и совершенствами, приписал ей чувства и мысли, которых в ней не было и о которых она и не заботилась. Существо доброе, милое, веселое, Ольга была очаровательна как все «барышни», пока они еще не сделались барышнями, а Ленский видел в ней фею, сильфиду, романтическую мечту, нимало не подозревая будущей барышни. Он написал «надгробный мадригал» старику Ларину, в котором, верный себе, без всякой иронии, умел найти поэтическую сторону. В простом желании Онегина подшутить над ним он увидел и измену, и обольщение, и кровавую обиду. Результатом всего этого была его смерть, заранее воспетая им в туманно-романтических стихах. Подробности дуэли Онегина с Ленским — верх совершенства в художественном отношении.
Онегин и Зарецкий — оба нарушают правила дуэли. Первый, чтобы продемонстрировать свое раздраженное презрение к истории, в которую он попал против собственной воли и в серьезность которой все еще не верит, а Зарецкий потому, что видит в дуэли забавную, хотя порой и кровавую историю, предмет сплетен и розыгрышей…
В «Евгении Онегине» Зарецкий был единственным распорядителем дуэли, потому что «в дуэлях классик и педант», он вел дело с большими упущениями, сознательно игнорируя все, что могло устранить кровавый исход. Еще при первом посещении Онегина, при передаче картеля, он обязан был обсудить возможности примирения. Перед началом поединка попытка окончить дело миром также входила в прямые его обязанности, тем более что кровной обиды нанесено не было, и всем, кроме Ленского, было ясно, что дело заключается в недоразумении. Зарецкий мог остановить дуэль и в другой момент: появление Онегина со слугой вместо секунданта было ему прямым оскорблением (секунданты, как и противники, должны быть социально равными), а одновременно и грубым нарушением правил, так как секунданты должны были встретиться накануне без противников и составить правила поединка.
Зарецкий имел все основания не допустить кровавого исхода, объявив Онегина не явившимся. «Заставлять ждать себя на месте поединка крайне невежливо. Явившийся вовремя обязан ждать своего противника четверть часа. По прошествии этого срока явившийся первый имеет право покинуть место поединка и его секунданты должны составить протокол, свидетельствующий о неприбытии противника». Онегин опоздал более чем на час.
Онегин и Зарецкий — оба нарушают правила дуэли. Первый, чтобы продемонстрировать свое раздраженное презрение к истории, в которую он попал против собственной воли и в серьезность которой все еще не верит, а Зарецкий потому, что видит в дуэли забавную, хотя порой и кровавую историю, предмет сплетен и розыгрышей… Зарецкий вел себя не только не как сторонник строгих правил искусства дуэли, а как лицо, заинтересованное в максимально скандальном и кровавом исходе поединка.
Поведение Онегина на дуэли неопровержимо свидетельствует, что автор хотел сделать его убийцей поневоле. Для людей, знакомых с дуэлью не понаслышке, было очевидно, что тот, кто желает безусловной смерти противника, не стреляет сходу, с дальней дистанции и под отвлекающим внимание дулом чужого пистолета, а, идя на риск, дает по себе выстрелить, требует противника к барьеру и с короткой дистанции расстреливает его как неподвижную мишень.
Поэт любил Ленского и в прекрасных строфах оплакал его падение:
Друзья мои, вам жаль поэта:
Во цвете радостных надежд,
Их не свершив еще для света,
Чуть из младенческих одежд,
Увял! Где жаркое волненье,
Где благородное стремленье
И чувств и мыслей молодых,
Высоких, нежных, удалых?
Где бурные любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак жизни неземной,
Вы, сны поэзии святой!
Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять должна. Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен.
В Ленском было много хорошего, что он был молод и вовремя для своей репутации умер. Это не была одна из тех натур, для которых жить — значит развиваться и идти вперед. Он был романтик.
Люди, подобные Ленскому, при всех их неоспоримых достоинствах, нехороши тем, что они или перерождаются в совершенных филистеров, или, если сохранят навсегда свой первоначальный тип, делаются устарелыми мистиками и мечтателями, которые большие враги прогресса, нежели люди просто.
До самого конца XVIII века в России еще не стрелялись, но рубились и кололись. Дуэль на шпагах или саблях куда меньше угрожала жизни противников, чем обмен пистолетными выстрелами. («Паршивая дуэль на саблях», — писал Пушкин.)
В «Капитанской дочке» поединок изображен сугубо иронически. Ирония начинается с княжнинского эпиграфа к главе:
— Ин изволь и стань же в позитуру.
Посмотришь, проколю как я твою фигуру!
Хотя Гринев дерется за честь дамы, а Швабрин и в самом деле заслуживает наказания, но дуэльная ситуация выглядит донельзя забавно: «Я тотчас отправился к Ивану Игнатьичу и застал его с иголкою в руках: по препоручению комендантши он нанизывал грибы для сушенья на зиму. «А, Петр Андреич! — сказал он, увидя меня. — Добро пожаловать! Как это вас Бог принес? по какому делу, смею спросить?» Я в коротких словах объяснил ему, что я поссорился с Алексеем Иванычем, а его, Ивана Игнатьича, прошу быть моим секундантом. Иван Игнатьич выслушал меня со вниманием, вытараща на меня свой единственный глаз. «Вы изволите говорить, — сказал он мне, — что хотите Алексея Иваныча заколоть и желаете, чтоб я при том был свидетелем? Так ли? смею спросить». — «Точно так». — «Помилуйте, Петр Андреич! Что это вы затеяли? Вы с Алексеем Иванычем побранились? Велика беда! Брань на вороту не виснет. Он вас побранил, а вы его выругайте; он вас в рыло, а вы его в ухо, в другое, в третье — и разойдитесь; а мы уж вас помирим. А то: доброе ли дело заколоть своего ближнего, смею спросить? И добро б уж закололи вы его: Бог с ним, с Алексеем Иванычем; я и сам до него не охотник. Ну, а если он вас просверлит? На что это будет похоже? Кто будет в дураках, смею спросить?»».
И эта сцена «переговоров с секундантом», и все дальнейшее выглядит как пародия на дуэльный сюжет и на саму идею дуэли. Это, однако же, совсем не так. Пушкин, с его удивительным чутьем на исторический колорит и вниманием к быту, представил здесь столкновение двух эпох. Героическое отношение Гринева к поединку кажется смешным потому, что оно сталкивается с представлениями людей, выросших в другие времена, не воспринимающих дуэльную идею как необходимый атрибут дворянского жизненного стиля. Она кажется им блажью. Иван Игнатьич подходит к дуэли с позиции здравого смысла. А с позиции бытового здравого смысла дуэль, не имеющая оттенка судебного поединка, а призванная только потрафить самолюбию дуэлянтов, несомненно, абсурдна.
«Да зачем же мне тут быть свидетелем? — вопрошает Иван Игнатьич. — С какой стати? Люди дерутся; что за невидальщина, смею спросить? Слава Богу, ходил я под шведа и под турку: всего насмотрелся».
Для старого офицера поединок ничем не отличается от парного боя во время войны. Только он бессмыслен и неправеден, ибо дерутся свои.
«Я кое-как стал изъяснять ему должность секунданта, но Иван Игнатьич никак не мог меня понять». Он и не мог понять смысла дуэли, ибо она не входила в систему его представлений о нормах воинской жизни.
Вряд ли и сам Петр Андреич сумел бы объяснить разницу между поединком и вооруженной дракой. Но он — человек иной формации — ощущает свое право на это не совсем понятное, но притягательное деяние.
С другой же стороны, рыцарские, хотя и смутные, представления Гринева отнюдь не совпадают со столичным гвардейским цинизмом Швабрина, для которого важно убить противника, что он однажды и сделал, а не соблюсти правила чести. Он хладнокровно предлагает обойтись без секундантов, хотя это и против правил. И не потому, что Швабрин какой-то особенный злодей, а потому, что дуэльный кодекс еще размыт и неопределен.
Поединок окончился бы купанием Швабрина в реке, куда загонял его побеждающий Гринев, если бы не внезапное появление Савельича. И вот тут отсутствие секундантов позволило Швабрину нанести предательский удар.
Именно такой поворот дела и показывает некий оттенок отношения Пушкина к стихии «незаконных», неканонических дуэлей, открывающих возможности для убийств, прикрытых дуэльной терминологией.
Возможности такие возникали часто. Особенно в армейском захолустье, среди изнывающих от скуки и безделья офицеров.
Пушкин, в своей повести «Выстрел», предполагал несколько вариантов развития сюжета.
I вариант.
«Кавказские воды — семья русских — Якубович приезжает — Якубович становится своим человеком. Приезд настоящего любовника — дамы от него в восторге. Вечер в калмыцкой кибитке — встреча — изъяснение — поединок — Якубович не дерется — условие — Он скрывается — Толки, забавы, гуляния — Нападение черкесов, похищение — Москва. Приезд Якубовича в Москву — Якубович хочет жениться».
Перед нами план «Выстрела» — с Якубовичем вместо Сильвио и перенесением места действия на Кавказ. Якубович — кумир местного общества до приезда «настоящего любовника», который и перебивает успех, «дамы от него в восторге». Столкновение, заканчивающееся вызовом. Якубович, как и Сильвио, не дерется, а откладывает поединок «с условием» и скрывается. Как далее развивались события и кого похищают черкесы, сказать наверняка трудно. Скорее всего — как явствует из других вариантов плана — счастливого соперника Якубовича. Но этот вариант был несколько по-иному реализован осенью тридцатого года в «Выстреле».
Вариант, в котором Якубович выглядит истинно романтическим героем, Пушкину в это время уже не подходил. Он искал другие пути.
«Расслабленный… брат едет из Петербурга — он оставляет свой конвой паралитику — на него нападают черкесы — он убивает одного из них — остальные убегают. Якубовича там нет. Спрашивает у сестры, влюблена ли она в Якубовича. Смеется над ним.
Якубович расходуется на него — и просит у него руки его сестры.
Дуэль».
Здесь уже вырисовывается иной сюжет. Герой едет на Кавказ, где на водах живет его сестра. Очевидно, со слов Якубовича, он знает, что его сестра влюблена в Якубовича. Но оказывается, что тот придумал эту любовь, и герой «смеется над ним». Тогда Якубович пытается заслужить его благодарность другим способом, привязать его к себе — «расходуется на него». И, считая, что герой уже не сможет отказать, просит руки сестры. Герой разгадывает игру, и дело кончается дуэлью.
Пушкин прикидывал различные направления сюжетных ходов, но роль Якубовича была одна и та же.
«Якубович похищает Марию, которая кокетничала с ним.
Ее любовник похищает ее у черкесов. Кунак — юноша, привязанный к ней, похищает ее и возвращает ее в ее семью».
II вариант.
«Поэт, брат, любовник, Якубович, зрелые невесты, банкометы Якубовича
На другой день банка — все дамы на гулянье ждут Якубовича. Он является — с братом, который представляет его — Его ловят. Он влюбляется в Марию — прогулка верхом. Бештай. Якубович сватается через брата Pelham — отказ — Дуэль — у Якубовича секундант поэт — у брата… любовник, раненный на Кавказе офицер; бывший влюбленный, знавший Якубовича в горах и некогда им ограбленный.
— Якубович ночью едет в аул — во время переезда из Горячих на Холодные — Якубович похищает — тот едет и спасает ее с одним Кунаком».
С каждым вариантом плана личность Якубовича рисовалась все более темными тонами. Он уже не просто человек с сомнительными чертами поведения, он — глава шулерской шайки, он — удалец, не брезгующий грабить (под видом горца) своих товарищей-офицеров. Но отсвет романтического неистовства все еще лежит на нем — он похищает девушку, которую не может получить законно.
III вариант.
«Алина кокетничала с офицером, который нее влюбляется — Вечера Кавказские — Приезд Кубовича — смерть отца — театральное погребение — Алина начинает с ним кокетничать — Кубович введен в круг Корсаковых — Им они восхищаются — Гранев его начинает ненавидеть — Якубович предлагает свою руку, она не соглашается — влюбленная в Г. Он предает его черкесам.
Он освобожден (казачкою — черкешенкою) и является на воды — дуэль. Якубович убит».
Здесь Якубович — или Кубович, как хотел, очевидно, Пушкин назвать своего персонажа, чтобы отделить его от прототипа (весьма, впрочем, условно), — совершает настоящее, не оправданное никаким романтизмом, предательство. Он устраняет Гранева, своего соперника (соратника-офицера!), руками врагов — «предает его черкесам». То есть совершает военную измену и человеческую подлость.
Уж никаких иллюзий относительно позера, который из похорон своего отца устраивает зрелище — «театральное погребение», который в своих бешеных страстях способен на все, Пушкин уже не питает.
И он находит один только способ пресечь этот марш романтического аморализма — дуэль-возмездие.
В каждом варианте плана фигурирует поединок. Пока Якубовичу не был вынесен нравственный приговор, поединок кончался благополучно для него.
Но когда идеология, позволяющая ему силой безответственного воображения выворачивать действительность наизнанку, доводит его до грязного коварства, Пушкин обрекает его на смерть у барьера.
Разумеется, превращая наброски в роман, Пушкин изменил бы фамилию «героя своего воображения», но вариант — Кубович — говорит, что он не хотел лишить его биографической узнаваемости.
Разумеется, Пушкин не отождествлял абсолютно государственного преступника, каторжника Якубовича с негодяем, способным на любую низость. И роман, быть может, правильнее назвать не романом о Якубовиче, а романом о романтическом своевольнике, исходным материалом для которого был жизненный стиль Якубовича. И все же ни в ком из известных Пушкину людей не проявлялся так страшно принцип перекраивания действительности в угоду романтическому аморализму.
Вырвавшись из плена, Гранев не обращается по начальству, чтобы наказать предателя. Он делает это сам, ибо государство не должно вмешиваться в такие дела. Это — дело общества. Дуэль в подобном случае — оружие общества.
Честь Гранева не запятнана. Дуэль между ним и Якубовичем — не процедура восстановления чести. Это — наказание, возмездие. И здесь недействительны сомнения Ивана Игнатьича из «Капитанской дочки»: «И добро б уж закололи вы его… Ну, а если он вас просверлит?»
Когда речь идет о дуэли-возмездии, судебном поединке, «Божьем суде», правое дело должно восторжествовать.» … Дуэль. Якубович убит».
Другого пути Пушкин не видел.
Судя по тому, что знаем мы о дуэлях Пушкина, он достаточно презрительно относился к ритуальной стороне поединка. Об этом свидетельствует и последняя его дуэль, перед которой он предложил противной стороне самой подобрать ему секунданта — хоть лакея. И это не было плодом особых обстоятельств. Это было принципом, который он провозгласил еще в «Евгении Онегине», заставив его, светского человека и опытного поединщика, взять в секунданты именно слугу, и при этом высмеял дуэльного педанта Зарецкого. Идеальный дуэлянт Сильвио в «Выстреле» окончательно решает свой роковой спор с графом, тоже человеком чести, один на один, без свидетелей.
Для Пушкина в дуэли главным были суть и результат, а не обряды. Всматриваясь в бушевавшую вокруг дуэльную стихию, он ориентировался на русскую дуэль в ее типическом, а не в ритуально-светском варианте…
Невольник чести беспощадный,
Вблизи он видел свой конец,
На поединках твердый, хладный,
Встречая гибельный свинец.
Пушкин
Отношение Пушкина к дуэли противоречиво: как наследник просветителей XVIII века, он видит в ней проявление «светской вражды», которая «дико… боится ложного стыда». В «Евгении Онегине» культ дуэли поддерживает Зарецкий — человек сомнительной честности. Однако в то же время дуэль — и средство защиты достоинства оскорбленного человека. Она ставит в один ряд таинственного бедняка Сильвио и любимца судьбы графа Б. Дуэль — предрассудок, но честь, которая вынуждена обращаться к ее помощи, — не предрассудок.