«Что же было предметом его поэзии?» — спрашивал Гоголь, обратившись к творчеству Пушкина. И отвечал: «Все стало ее предметом, и ничто в особенности. Немеет мысль перед бесчисленностью его предметов. Чем он не поразился, перед, чем он не остановился?». Сначала поражает широта самой действительности, нашедшей отклик и отражение в его стихах. «От заоблачного Кавказа и картинного черкеса до бедной северной деревушки с балалайкой и трепаком у кабака — везде, всюду: на модном бале, в избе, в степи, в дорожной кибитке — все становится его предметом».
Пушкин видел жизнь в сиянии прекрасного, а того, что было вне этого сияния, как бы не видел, не понимал, «Не входил он туда, — пишет Гоголь о «храме» пушкинской поэзии, — неопрятный, неприбранный; ничего не вносил он туда необдуманного, опрометчивого из своей собственной жизни». Не только слово, по и молчание Пушкина красноречиво в высшей степени. И замечательно не только с биографической, исторической, но и с нравственной точки зрения. Много невысказанных, но чувствуемых, «умопостигаемых» идей скрыто в «странных сближениях» его произведений, написанных в «урочный час» или оказавшихся рядом в хронологической последовательности. Так, вслед за «Мадонной» он написал стихотворение «Бесы».
Гармония, к которой тяготел Пушкин, не мешала ему (так же она не мешала Моцарту) улавливать демонические начала жизни. Лирика Пушкина поражала воображение современников своей противоречивостью, совмещением «полярных начал». «Не надо забывать, однако ж, что из смешения противоположностей состоит весь поэтический облик Пушкина».
Пушкин был «всевышней волею Зевеса наследник всех своих родных». Он создал тему счастливого ученичества. «Струны» Батюшкова он называл «звучными», арфу Державина — «золотой». «Благослови, поэт!» — обращался он к Жуковскому. Но Пушкин был не ученик, а юный гений. Он видел в работе своих учителей больше, чем видели они сами.
Так, в одном из писем Пушкин говорит, что «кумир Державина» на три четверти свинцовый и лишь на одну четверть золотой. Он произвел нечто вроде качественного анализа стиха Державина:
Так! — весь я не умру, но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить…
В этом отрывке, в самом деле, лишь треть — начало первой строки («Так! — весь я не умру») может быть названа «золотой». Все остальное звучит тяжело и нескладно.
Пушкин как бы переплавил эту строку, перечеканил ее, и она вся стала «золотой». И зазвенела «душа в заветной лире»:
Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит…
Слово у Пушкина стало «легким» и певучим, сверкнуло как стрела и драгоценность.
И его «Заметки на полях» «Опытов в стихах и прозе» Батюшкова есть не что иное, как скрупулезный качественный анализ слова, при котором «свинец» отделяется от «золота».
Он отмечает то «лишний стих», то «вялый оборот», то «прозу». Иногда даже восклицал: «Черт знает что такое!». Это восклицание вырвалось у Пушкина, когда он прочитал у Батюшкова такие строки: «Закройте путь к нему собою. От взоров дружбы навсегда…» Эти строки звучат прозаично и вяло.
Зато в стихотворении «К другу» Пушкин отчеркнул две строки: «Нрав тихий ангела, дар слова, тонкий вкус, Любви и очи и ланиты…» И написал на полях: «Что за чудотворец этот Батюшков!». Пушкин искал полногласия, благозвучия, полагая, что они являются признаками совершенной формы русского стиха.
Чувствительные песни и идиллии, которые некогда сочиняли сентименталисты, в пушкинские времена многим уже казались архаичными и смешными. Но самый жанр песни и идиллии в этом нисколько не был виноват. Если называть Пушкина романтиком (а он был романтиком), то следует заметить, что он сочетал в себе и мятежный, и созерцательный романтизм. И в этом тоже сказалась универсальная природа пушкинского гения, «гибкость» его языка.
По справедливости следует сказать, что Пушкин был великим собирателем и канонизатором жанров русской литературы XIX века, от эпохи классицизма до новейших направлений его времени. Оставаясь самим собой, Пушкин предстал перед читателем в множестве обличий, всюду угадываемый и всюду новый и неожиданный, как Протей.
«Протей» и «Эхо» очень сходны; они соседствуют в исторической и стилистической характеристике Пушкина как поэта и придают его лирике энциклопедическую широту и единство.