Всего этого издатель не упускает из виду, когда для главы VII, названной Гриневым «Приступ», подбирает эпиграф из народной песни о казни стрелецкого атамана:
Голова моя, головушка,
Голова послуживая!
Послужила мне головушка
Ровно тридцать лет и три года.
Ах, не выслужила головушка
Ни корысти себе, ни радости,
Как ни слова себе доброго
И ни рангу себе высокого;
Только выслужила головушка
Два высокие столбика,
Перекладинку кленовую
Еще петельку шелковую.
Тот самый башкирец, который вчера еще (в предыдущей главе) потряс Гринева своим изуродованным пытками обликом, сегодня «очутился верхом» на перекладине виселицы. «Он держал в руке веревку, и через минуту увидел я бедного Ивана Кузьмича, вздернутого на воздух». Следом за комендантом повесили поручика Ивана Игнатьича за то, что тот тоже, как и капитан Миронов, не только отказался присягать Пугачеву на верность, но назвал его вором и самозванцем. Повели вешать и Петрушу по приказу Пугачева, которому сказал «на ухо несколько слов» переметнувшийся к нему Швабрин. И повесили бы, не бросься в ноги Пугачеву Савельич. «А узнал ли ты, сударь, атамана?» — спрашивает он своего молодого барича в следующей главе. «Нет, не узнал; а кто ж он такой?» — удивлен Петруша. «Как, батюшка! Ты и позабыл того пьяницу, который выманил у тебя тулуп на постоялом дворе? Заячий тулупчик, совсем новешенький…» И Пугачев подтверждает Гриневу, что тот «покачался бы на перекладине, если б не твой слуга. Я тотчас узнал старого хрыча».
Следует признать, что свою роль в том, что Петруша остался жить, сыграло и нетерпеливое желание Швабрина увидеть Гринева повешенным. Ведь «несколько слов», сказанных Швабриным Пугачеву, избавили Петрушу от необходимости «повторить», как он намеревался, «ответ великодушных моих товарищей». Сказав «великодушных», Гринев словно ставит памятник Ивану Кузьмичу и Ивану Игнатьичу, запечатлевая величие их душ. Мы можем только догадываться, каким страшным обвинением Гриневу прозвучали слова Швабрина для Пугачева, если тот, не взглянув на Петрушу, приказал его повесить. Но не будь этих швабринских слов, Пугачев услышал бы от Гринева, стоявшего перед толпой, то же, что слышал от двух других офицеров крепости, и вряд ли после прозвучавшего на всю площадь «вор и самозванец» сумел бы сохранить ему жизнь, даже опознав благодаря Савельичу того, кто некогда подарил ему заячий тулуп!
Да, непосредственно с судьбой Гринева эпиграф седьмой главы не соотносится. Он оплакивает капитана Миронова и поручика Ивана Игнатьича, мужественных, не изменивших присяге защитников Белогорской крепости, которые предпочли смерть бесчестию.
В прошлой — главе VI, советуя жене уехать из крепости вместе с дочерью, говорил ей, в частности, капитан Миронов, основываясь, очевидно, на опережающих пугачевцев слухах об их зверствах: «Даром что ты старуха, посмотри, что с тобою будет, если возьмут фортецию приступом». Седьмая глава полностью подтвердила эти слухи, показала, что у бандитов, возглавляемых Пугачевым, не осталось ничего человеческого: «В эту минуту раздался женский крик. Несколько разбойников вытащили на крыльцо Василису Егоровну, растрепанную и раздетую донага. Один из них успел уже нарядиться в ее душегрейку». Но самым страшным потрясением для Василисы Егоровны было увидеть своего мужа на виселице. И не случайно эпиграф седьмой главы перекликается с рыдающими словами старой Василисы Егоровны, выдержанными в жанре народного плача: «Свет ты мой, Иван Кузьмич, удалая солдатская головушка! не тронули тебя ни штыки прусские, ни пули турецкие; не в честном бою положил ты свой живот, а сгинул от беглого каторжника!»
Подыскивая эпиграф к этой главе, издатель стремился наиболее объемно раскрыть замысел Гринева, назвавшего главу VII «Приступ». В русском языке это слово означает не только осаду, допустим, крепости или штурм ее, но и «приступ к работе, начало» (В.И. Даль). То, что Белогорская крепость была осаждена пугачевцами и осада эта длилась какое-то время, — факт несомненный. Ведь еще на рассвете Швабрин находился среди офицеров крепости, а в момент их казни он, «обстриженный в кружок и в казацком кафтане», уже был «среди мятежных старшин» Пугачева.
А вот штурма, который предрекал комендант Миронов: «Теперь стойте крепко… будет приступ…» — не было. Несмотря на то что капитан Миронов всячески ободрял своих солдат, призывал их доказать «всему свету, что мы люди бравые и присяжные», т.е. напоминал им о мужестве и присяге, которую они принесли императрице, дело, дошедшее до вылазки, окончилось плачевно. Ворота открыли, «комендант, Иван Игнатьич и я мигом очутились за крепостным валом, но оробелый гарнизон не тронулся». Набежавшие пугачевцы без всяких усилий ворвались в крепость, пленив ее офицеров.
Но рассказ обо всем этом составляет только половину небольшой главы, тогда как другая половина описывает казни и насилие. И заканчивается глава новым преступлением Пугачева, который, услышав, как убивается по своему повешенному мужу Василиса Егоровна, приказал: «Унять старую ведьму!» «Тут, — пишет Гринев, — молодой казак ударил ее саблею по голове, и она упала мертвая на ступени крыльца. Пугачев уехал; народ бросился за ним». Иными словами, ворвавшись в крепость, Пугачев и его банда приступили к привычной своей работе — к зверским расправам с теми, кто осмеливался выступать против них.
Правда, в главе VIII Петруша, оказавшийся против своей воли за одним столом с Пугачевым и его сподвижниками, слушает их беседу: «Разговор шел об утреннем приступе, об успехе возмущения и о будущих действиях». Ясно, что понимали под «приступом» сами пугачевцы. «Каждый хвастал, — продолжает рассказывать об этом Гринев, — предлагал свое мнение и свободно оспоривал Пугачева». Хвастать зверством никто из них, конечно, не стал бы, — скорее всего, каждый преувеличивал свою роль во взятии Белогорской крепости (вполне возможно, что они говорили и о ее удавшемся штурме), которая пала, однако, как мы видели, не благодаря их военным талантам, а из-за предательства казаков, гарнизона и Швабрина.
В литературе о «Капитанской дочке» принято сравнивать этот импровизированный военный совет у Пугачева, на котором решено было на следующий день идти к Оренбургу, с тем военным советом, который созвал оренбургский губернатор для обсуждения гриневского предложения немедленно выслать войско для освобождения жителей Белогорской крепости. Думаю, что подобное сравнение не слишком корректно. Одно дело, когда совещаются главари банды, не связанные между собою уставными отношениями и не скованные иерархической робостью (атаман для них — авторитет, но и первый среди равных, каждый из которых поэтому, как мы помним, «предлагал свои мнения и свободно оспаривал Пугачева»). И совсем другое — армейский военный совет при генерале, при командующем, особенно такой, какой показан Гриневым: члены совета озабочены не только истинным положением дел, но еще и тем, чтобы понравиться генералу, чтобы выглядеть в его глазах в высшей степени компетентными специалистами, хотя, как мы уже говорили, сам совет принял достаточно взвешенное решение (разумеется, в первую очередь благодаря командующему).
Думаю, что не соответствуют тексту романа и характеристики, которые дали М.И. Гиллельсон и И.Б. Мушина песне, распеваемой за столом пугачевцами, и Гриневу, когда он ее слушает. Стоит ли присоединяться к тем, кто считает, что, назвав песню «Не шуми, мати зеленая дубровушка» «бурлацкой» (а не разбойничьей), Пушкин якобы подчеркнул этим связь Пугачева не только с казачеством, но и с крестьянской массой: дескать, «бурлаком» в XVIII веке называли крестьянина, зарабатывающего отхожим промыслом? Ничего крестьянского в содержании этой песни нет, и составители русских песенников, за которыми следует Пушкин, называя песню бурлацкой, отсылали читателя не к крестьянину, а к бурлаку в значении «бродяга», «бездомный» (мы найдем такое значение не только у В.И. Даля, но и в гоголевских «Вечерах на хуторе близ Диканьки»). В «Капитанской дочке» Пугачев с товарищами поют именно свою, так сказать, кастовую песню: казаки в основном происходят из бездомных бродяг, оказавшихся таковыми по разным причинам, — чаще всего сбегавших от помещичьего произвола. Что же до впечатления Гринева от пения пугачевцев, то он сам его исчерпывающе описал: «Невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным, — все потрясло меня каким-то пиитическим ужасом». Можно, конечно, назвать это потрясение «сильнейшим волнением, испытанным молодым Гриневым». Но потрясен он совсем не тем, что приписывают ему М.И. Гиллельсон и И.Б. Мушина. По их мнению, Гринев «в этот момент как бы интуитивно постигает и масштаб личности Пугачева, и грандиозность, смелость и дерзость всего народного движения, обреченного на трагический конец».