В русской сказке Пушкин ценил многие черты, связанные с самовыражением парода, своеобразием его художественного мышления: «живописный способ выражаться» и «веселое лукавство ума», здравомыслие, «русское раздолье» языка.
Поэт тонко чувствовал стилевое отличие устной сказки от сказок лубочных — красочно иллюстрированных изданий на грубой бумаге (первоначальный материал- липовый луб), предназначенных для народного чтения. И не случайно, развивая эпические возможности отечественной литературы, Пушкин выделил в русском фольклоре прежде всего сказку.
Еще в лицейский период обращение Пушкина к фольклору выразилось в двух стилевых тенденциях. Первая попытка (начало богатырской поэмы «Бова») представляла опыт использования «русского размера», и это явилось той причиной, которая завела юного поэта в творческий тупик, заставила бросить поэму. Прав Д, Д. Благой: «Облекать поэму, проникнутую духом просветительной философии XVIII пека, в совершенно не свойственные ей формы — писать ее размером русского народного стиха, за каковой он вместе со всеми своими современниками принимал стих карамзинского «Ильи Муромца», — значило допускать произвольное смешение двух совершенно различных эпох, миросозерцании, стилей»1. В «Руслане и Людмиле» поэт отверг «русский размер», использовал естественный для него четырехстопный ямб- и поэма удалась. Одновременно Пушкин открыл новый источник народности: разрушая вслед за Карамзиным деление литературного языка на «штили», он смело ввел в литературу простонародную лексику.
Будучи этапным произведением, первая поэма Пушкина не создала (да и не могла создать) жанровой традиции. Но с нее начинается его путь к поэмам-сказкам 30-х гг. Ее фольклорная основа была выделена поэтом и Михайловском, когда он написал пролог («У лукоморья дуб зеленый…»), который показал творческое возмужание автора между двумя изданиями «Руслана и Людмилы» (1820 и 1828 гг.). Н. А. Полевой писал в 1833 г.: «…когда потом Пушкин издал сию поэму с новым введением, то введение это решительно убило все, что находили русского в самой поэме» («Московский телеграф»).
Замыслы создания большого эпического произведения с национально-историческим содержанием у Пушкина не исчезали. В южный период выявляются «два самостоятельных цикла — собственно южный, полностью осуществленный, отмеченный влиянием Байрона, и славяно-русский, не реализованный, вдохновленный декабристским пониманием «народности» как национально-освободительного начала отечественной истории. «Вадим» и «Мстислав» — важнейшие из замыслов этого цикла».
То, что славяно-русский цикл (к которому относится и незавершенная поэма «Братья разбойники») остался нереализованным замыслом, — весьма показательно. Пушкин с его острым чувством стиля осознавал взаимные трудности современной литературы и народной поэзии на путях творческого слияния. Но поэт не собирался отступать. В одной из заметок южного периода он писал: «Не решу, какой словесности отдать предпочтение, но есть у нас свой язык; смелее! — обычаи, история, песни, сказки и проч.».
Впоследствии Белинский по поводу сказок Пушкина недоумевал: «Мы не можем понять, что за странная мысль овладела им и заставила тратить свой талант на эти поддельные цветы. Русская сказка имеет свой смысл, но только в таком виде, как создала ее народная фантазия; переделанная же и прикрашенная, она не имеет решительно никакого смысла»2. Еще более резко он выразил свое отношение к литературным переделкам народных сказок годом раньше, в 1835 г., в рецензии на сказку П. Ершова «Конек-Горбунок»: «Как бы внимательно ни прислушивались вы к эху русских сказок, как бы тщательно пи подделывались под их топ и лад и как бы звучны ни были ваши стихи, подделка всегда останется подделкою, из-за зипуна всегда будет виднеться ваш фрак».
Позиция Белинского объясняется тем, что сказки Пушкина не вписывались в его концепцию исторического развития литературы. Они, по логике критика, были неоправданным возвратом к прошлому. Однако он сам откровенно признался, что «не может попять» смысла и цели творческих экспериментов Пушкина. Не могли это-ГО понять и многие другие современники поэта и даже некоторые его друзья. Работу Пушкина над сказкой они воспринимали как попытку подражания фольклору, видели в ней проявление мнимой народности. В июне 1832 г. Баратынский писал И. В. Киреевскому из Казани: «Я прочитал здесь «Царя Салтана». Это — совершенно русская сказка, и в этом, мне кажется, ее недостаток. Что за поэзия — слово в слово перевести в рифмы Еруслана Лазаревича или Жар-птицу? И что это прибавляет к литературному нашему богатству?» В неудачной попытке подражания фольклору Пушкина упрекали Н. А. и К. А. Полевые, Надеждин, Сенковский и ряд других критиков.
Но Пушкин не собирался создавать «свои народные сказки», «подделываться» в литературе под фольклор. Его взгляд на возврат современного общества к прошлому исчерпывающе выразился в поэме «Цыганы». В это время поэт признался м письме к II. II. Раевскому-сыну: «Чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития, я могу творить» (июль 1826 г.),
Осмысливая историческое своеобразие русской цивилизации, Пушкин писал: «Петр создал войско, флот, науки, законы, но не мог создать словесности, которая рождается сама собою, от своих собственных начал. Поколение преобразованное презрело безграмотную, изустную народную словесность, и князь Кантемир, один из воспитанников Петра, в руководители себе избрал Буало». И не случайно эта статья с горечью названа «О ничтожестве литературы русской».
Явная недооценка Пушкиным древней русской литературы во всем ее богатстве, видная нам сегодня, объясняется объективными причинами. В лицее он получил европейское образование, но древняя русская литература, фольклор, тем более в их взаимовлиянии — не изучались. Теоретическое освоение этого началось только с 1840-х гг. в работах Ф. И. Буслаева. Пушкину приходилось быть первооткрывателем, самому восполнять «недостатки проклятого своего воспитания».