Много лет прошло от замысла и первых глав романа в
1929 году до последней его редакции, завершенной зимой 1940 года. Несколько авторских редакций пережил он, пока рукопись не улеглась в ящик письменного стола более чем на четверть века. «Мастер и Маргарита» увидел свет через двадцать семь лет после своего завершения и явился читателю как художественное провидение и как духовное завещание писателя.
Две сюжетные линии составляют событийную канву романа: первая — это художественное осмысление библейского сказания о казни Христа в далеком 29 году, вторая — переносит читателя в Москву 1929 года.
Формально они связаны образом демона зла Воланда, косвенного виновника смерти проповедника Иешуа в Ершалаиме на заре христианской цивилизации и прямого — всех событий «московского сюжета». Зло, возобладавшее в душах первосвященника Каифы и членов Синедриона, их трусливая боязнь за свое благополучие, угрозу которому, по их мнению, несли не разбойники и убийцы Варраван, Гестас и Дисмас, а мирная проповедь Иешуа Га-Ноцри, велят им настаивать перед прокуратором Иудеи Понтием Пилатом на казни проповедника. Они знают силу Слова и боятся его больше, чем грабителей и убийц. И наместник римского императора в Иудее Понтий Пилат, в руках которого была жизнь этого «бродячего философа», своей непоследовательностью способствовал гибели того, кто ему так понравился при первой встрече. Сначала он утвердил смертный приговор Иешуа, а потом настаивает перед президентом Синедриона первосвященником Каифой на том, чтобы его «отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника Пасхи».
Почему так ведет себя Понтий Пилат? Разве мало у него было власти не утверждать смертный приговор? Ответ один: трусость, которой не лишен даже всесильный прокуратор, боязнь за свое положение. Ибо Каифа недвусмысленно дал понять, что есть власть повыше его, Пилата, власти. И он умыл руки в деле спасения Сына Божьего в переносном и прямом (в фонтане дворца Ирода) смыслах. Кровь посланного Богом на землю Спасителя человечества все равно не только на Иуде, на первосвященнике Каифе, но и на Понтии Пилате. Иметь желание спасти, все возможности и права для этого — и испугаться угроз иудейского первосвященника, возможных последствий для личного благополучия. Это уже не просто трусость, это предательство жизни. Грех трусости и предательства отныне будет бросать кровавый отблеск на бессмертие в веках, обретенное Понтием Пилатом в связи с делом бродячего проповедника Га-Ноцри, под именем которого в романе выведен библейский Иисус Христос.
М.А. Булгаков не пожелал назвать Его Своим именем в отличие от других библейских персонажей — Иуды, Каифы, Пилата. Думается, по причинам этического и художественно-эстетического характера. Связаны они, естественно, с оригинальностью художественной трактовки библейского сказания. Выросший в семье доктора богословия, профессора Киевской духовной академии писатель с детства впитал представление о Христе как о чем-то каноническом, безусловном, бесспорном, требующим лишь почитания — на уровне сакральном. Но задачи писателя, обратившегося к библейской легенде, были как раз иными, требовали отношения к ней иного. Чтобы не чувствовать себя святотатцем, изменил имя одного из главных персонажей библейской трагедии (9, стр. 222) — и получил свободу действия как художник. Его фантазия уже не могла быть ограничена утвердившейся в течение почти двух тысячелетий канонической схемой. И вот уже нет в булгаковской трактовке ни двенадцати первых учеников, среди которых окажется один неверный (трижды отрекшийся) Петр и прямой предатель Иуда, нет и тайной вечери, где Христос якобы «вычислил» своего погубителя.
Ведь будет тогда тайная организация, а это уже оправдание убийцам Христа — прямым и косвенным. Есть просто бродячий проповедник, философ-чудак, почти юродивый Иешуа Га-Ноцри, за которым ходит единственный его последователь, чудаковатый Левий Матвей, и записывает его речения. В первой редакции романа Иешуа говорит Пилату о том, что «тысяча девятьсот лет пройдет, прежде чем выяснится, насколько они наврали, записывая за мной» (8, стр. 45). Здесь слово «они» подразумевает двенадцать первых учеников, канонизированных апостолов, послания которых и составили текст Нового Завета. В последней редакции остался «верный и единственный ученик», бывший сборщик налогов Левий Матвей. Так писатель лишает убийц Христа малейшей возможности оправдания. В конце романа получит прощение лишь Понтий Пилат, но не первосвященник Иудеи Каифа и не его Синедрион. Библейское сказание трактуется достаточно вольно; но зато какое проклятие звучит из уст Левия Матвея на вершине Лысой горы — месте казни Иешуа, проклятие тому богу, которого так чтил Иосиф Каифа:
«Ты бог зла! … Ты не всемогущий Бог. Ты черный бог. Проклинаю тебя, бог разбойников, их покровитель и душа!» (1, V, стр. 174).
А еще один участник драмы предпасхального дня в Ершалаиме римский прокуратор Понтий Пилат обречен будет на вечные укоры совести, на самотерзание из-за проявленной им однажды трусости; и не успокоит эту больную отныне совесть даже жестокая месть предателю Иуде из Кириафа, свершенная начальником тайной стражи Афранием по приказу прокуратора.
Во втором сюжете романа, «московском», читатель будет знакомиться, как сбылись предвидения и заветы бродячего философа Га-Ноцри, записанные на пергаменте Левием Матвеем и прочитанные Пилатом в пасхальную ночь: «Мы увидим чистую реку воды жизни … Человечество будет смотреть на солнце сквозь прозрачный кристалл …» (1, V, стр. 319). И спустя тысячу девятьсот лет после трагедии в Ершалаиме, после мучительной смерти Га-Ноцри, не пожелавшего врать и тем спасти себе жизнь, «профессору черной магии» Воланду, а проще — дьяволу, захотелось «повидать москвичей в массе, а удобнее всего это было сделать в театре. Ну вот моя свита … и устроила этот сеанс, я же лишь сидел и смотрел на москвичей» (1, V, стр. 202).
Глава двенадцатая романа, центральная в «московском сюжете», разоблачает не черную магию, как об этом было написано в афишах театра; в ней зрители предстают в своем подлинном обличье. Не случайно перед началом сеанса разоблачения «профессор и маг» прерывает болтливого конферансье Жоржа Бенгальского, являющего собою воплощение казенного оптимизма, который радостно заговорил, «улыбаясь младенческой улыбкой», после первых же слов Воланда об «изменившемся московском народонаселении»:
– Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, выросшей в техническом отношении, а также и москвичами …
– Разве я выразил восхищение? — спросил маг.
На ставший уже привычкой деланный оптимизм сценического краснобая Бенгальского следует убийственная реплика-ответ Фагота, одного из помощников профессора черной магии:
– А он попросту соврал!
Собравшаяся в театре публика, жаждущая острых ощущений, привыкшая к лести в свой адрес, не вняла предупреждению профессора о том, что его интересует в этом сеансе «гораздо более важный вопрос: изменились ли эти горожане внутренне? (1, V, стр. 119–120).
Дождь из червонцев, устроенный в зале Фаготом, вызвал «всеобщее возбуждение», и не на галерке (туда червонцы не падали), а в партере и бельэтаже, где обычно располагается респектабельная публика.
«Кое-кто уже ползал в проходе, шаря под креслами. Многие стояли на сиденьях, ловя вертлявые, капризные бумажки … В бельэтаже послышался голос: «Ты чего хватаешь? Это моя! Ко мне летела!» и другой голос: «Да ты не толкайся, я тебя сам так толкану!» и вдруг послышалась плюха» (1, V, стр. 122).
Всегда стремившийся польстить публике конферансье Бенгальский пытается смягчить впечатление от этой сцены массовой жадности до даровых денег, назвав ее случаем «так называемого массового психоза». Грубовато-прямой Фагот обрывает его убийственной репликой: «Это опять-таки случай так называемого вранья». А вежливо-изысканный, бесконечно снисходительный «профессор черной магии» прокомментировал этот случай так:
«Ну что же, они — люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было … Ну, легкомысленны … Ну, что ж … обыкновенные люди … в общем напоминают прежних … квартирный вопрос только испортил их …» (1, V, 123).