Вы находитесь: Главная страница> По произведениям русской литературы> Человек на войне (по роману В. С. Гроссмана «Жизнь и судьба»)

Сочинение на тему «Человек на войне (по роману В. С. Гроссмана «Жизнь и судьба»)»

Литература о Великой отечественной войне прошла в своем развитии несколько этапов. В 1941-1945 годах её создавали писатели, отправившиеся на войну, чтобы своими произведениями поддержать патриотический дух народа. Девиз времени «Убей его!» (врага) пронизал эту литературу — отклик на трагические события в жизни страны, которая ещё не ставила вопросов о причинах войны и не могла связать 1937 и 1941 годы в один сюжет, не могла знать страшной цены, которую заплатит народ за победу в этой войне. Самой удачной, вошедшей в сокровищницу русской литературы, стала «книга про бойца» — поэма А.Т. Твардовского «Василий Тёркин», которая помогает нам понять, почему же всё-таки, вопреки сталинизму, великая победа над сильным врагом состоялась.

Второй этап развития военной темы в литературе приходится на 1945-1950 годы. Это романы, повести, стихи о победе и встречах, о салютах и поцелуях — излишне ликующие и триумфальные. Они не договаривали жуткой правды о войне. В целом прекрасный рассказ М. А. Шолохова «Судьба человека» (1957) не говорил о том, куда попадали бывшие военнопленные после возвращения домой. Об этом позже скажет А. Т. Твардовский:

И до конца в живых изведав
Тот крестный путь, полуживым —
Из плена в плен — под гром победы
С клеймом проследовать двойным.

Настоящая правда о войне писалась в 1960-1980-е годы, когда в литературу пришли те, кто сам воевал, сидел в окопах, командовал батареей, бился за «пядь земли», побывал в плену. Литературу этого периода называли «литературой лейтенантов» (10, Бондарев, В. Быков, Г. Бакланов, К. Воробьев и многие другие). Их кредко «били». Били за то, что они «сузили» масштаб изображения войны до размеров батареи, окопа, леска… Их долго не печатали за «дегероизацию» событий, а они, зная цену каждодневному подвигу, увидели его в будничной работе солдата. Эти люди писали не о победах на фронтах, а о поражениях, окружении, отступлении армии, о неумном командовании и растерянности в верхах. За образец был взят толстовский принцип изображения войны — «не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой…, а… в крови, в страданиях, в смерти». Аналитический дух «Севастопольских рассказов» вошёл в отечественную литературу о войне XX века.

Таков роман В. Гроссмана «Жизнь и судьба». Автор не старается воссоздать панораму битвы, хотя и сохраняет историческую канву и некоторые факты. В своем произведении он показывает нагл жизнь людей, пытаясь донести до нас их чувства, переживания, вызванные войной.

Гроссмана потрясло, захватило это чудо — стойкость русского человека, его спокойное, твёрдое исполнение долга. Но в отличие от других он не ограничивает народ крестьянами, народ для него — все люди, живущие трудом, живущие трудно. Не от того ли одной из ключевых сцен романа стала защита дома шесть дробь один? Бочаров писал, что «можно было сравнить этот полуразвалившийся, окруженный немцами дом, где размещался гарнизон Грекова, с Ноевым ковчегом, внеся только решающую поправку: в ковчеге смиренно спасались от потопа, здесь стойко усмиряли фашистский потоп».

В развалинах дома держали оборону люди самых разных профессий и возраста, однако всех их объединяло чувство внутренней свободы: никто не мог ими понукать, их не нужно было заставлять и насильно удерживать; каждый из них знал своё место и понимал, что час решающей битвы близок, и готовился к нему с воинским и человеческим достоинством.

Эти бойцы подчинялись не тому делению, которое придумало надменное общество, а закону «естественного равенства, которое так сильно было в Сталинграде». Сверхбдительные души тут же усмотрели неподчинение главному командованию и помчались по штабам, строча доносы. А гарнизон погиб, исполнив священный долг, — стоять до последнего. Так с присущим ему нажимом выказал писатель своё уважение к здравому смыслу, достоинству, чувству долга простого труженика войны.

А разве не справедливо дерзкое рассуждение насчёт того, что при всём величии замысла Сталинградской битвы не стоит превозносить гениальность полководца, допустимо говорить лишь о таланте?! Принцип окружения вырвавшегося вперед клина так же древен, как и сама война; дело здесь не в гениальности открытия, а, как говорится, в талантливости исполнения: сосредоточить резервы, выбрать время и направление удара. Поэтому не как проходная реплика, а как напрашивающийся вывод звучит фраза: «Так выразила себя народная победа».

Напористо и последовательно развёртывается в романе этот вывод о «народной победе». То командиры штаба Чуйкова, лишённые своего главного назначения — руководить войсками, — ощутят свою беспомощность на островке среди огненного моря полыхающей нефти, тогда как непостижимым образом «в эти минуты уже многие бойцы знали, как можно пробраться к берегу», а некоторым из них даже удавалось вывести оставшихся в живых командиров этим путем. То сам автор с некоторым вызовом произнесёт: «Ощущение общего исхода боя, рожденное в человеке, отсоединённом от других дымом, огнём, оглушенном, часто оказывается более справедливым, чем суждение об исходе боя, вынесенное над штабной картой».

Эти сцены в той или иной степени утверждают здравый смысл, инициативу, героический ратный труд всей воинской массы, даже рассечённой немецкими клиньями на отдельные группы.

Однако, описывая народ, автор понимает, что народ — разный. Мельком фиксирует он жадных и алчных хозяев квартиры, где поселились эвакуированные Шапошниковы, или пленного, намеренного податься во власовцы; или даже такую, кажущуюся неправоподобной сценку, когда люди в Саратове, садясь в трамвай, отпихивают слепого инвалида-солдата. И верный своей манере приходить от факта к выводу, Гроссман добавляет после такой сцены: «Люди, которых Людмила с надеждой и любовью объединила в семью труда, нужды, добра и горя, точно сговорились вести себя не по-людски. Они точно сговорились опровергнуть взгляд, что добро можно заранее уверенно определить в сердцах тех, кто носит замасленную одежду, у кого потемнели в труде руки».

И всё-таки не эти горькие мазки составляют главное для писателя, в бойцах Сталинграда он вообще не показывает ни малодушия, ни растерянности, так как они — незыблемый монолит, героическая твердь: сколько грехов простится хотя бы за одни сутки боя в этом смертельном вареве.

Именно поэтому Гроссман смог написать, как командующий слышит с левого берега крик контратакующей пехоты; в этом протяжном крике «было и нечто не только грозное, но и печальное, тоскливое». Наверное, многим тут же вспомнятся строки «Василия Теркина»: «Влился голос твой печальный и протяжный в стон «Ура»…». Не открывается ли в этом непроизвольном совпадении общее отношение писателей к солдату на войне — без залихватского ухарства, на которое так падки беллетристы, а с полным уважением к той душевной силе, которая ведёт в бой?

В своем произведении Гроссман показывает, что человеческая натура ярче всего проявляется в тяжелейшие и ответственнейшие моменты её жизни. И очень часто в такие минуты люди кардинально меняются: храбрые — предают и прячутся за спины сильных, которые в свою очередь идут в бой и бьются до последнего.

Так, например, проницательно оценивает своих трёх товарищей Новиков: Белов идеален для стремительного броска, Карпов чересчур осторожен и медлителен, а любимец Макаров хорош и для обороны, и для танковых прорывов. Но во время танкового броска всё оказалось иначе: Макаров ввязался в ненужную частную операцию, Белов потоптался одиннадцать часов возле узла обороны, и лишь Карпов безудержно рвался в бой и первым соединился с танкистами Донского фронта.

В романе автор освещает не только храбрость солдат, но и душевную скорбь их матерей, которым необходимо было заглушить в себе боль от потери сыновей. Не потому ли почти все матери погибших бойцов жили как бы двойной жизнью— «земной», когда их боль в суете домашних забот притуплялась, и таящейся в подсознании, когда она временами выплескивалась наружу, подрывая жизненные силы этих женщин?

В произведении перед нами предстают разные виды насилия — и прежде всего сама война. Но ни в одном случае мы не встретим насилия рока, неведомой силы, всегда это понятие ясно определено — фашизм, государство.

Однако, описывая насилие, автор говорит и о покорности. Начав с покорности евреев, идущих из гетто ко рвам массовых расстрелов и едущих в эшелоне в лагерь уничтожения, он тут же по внешне непостижимой логике мысли переходит к дерзким и в то же время правдивым выводам: о массовой покорности, заставляющей безропотно ждать ареста или смиренно наблюдать за уничтожением невинных; о покорности, вызванной тоталитарным режимом; о покорности, из за которой Родина может погибнуть. Поэтому безразличие и безропотность являются для автора — равно как и предательство, жестокость и двуличие — не биологическими качествами человека, а результатом массового социального насилия.

Однако главное, что волнует Гроссмана не только в «Жизни и судьбе», но и во всей дилогии, — это свободное, вольное течение жизни. Вот почему он так обостренно внимателен в поруганию жизни, к хрупкости человеческого счастья и его могучей жизненной силе.

Все состояния жизни представлены в романе — от рождения сына у Веры на барже до последних минут жизни военврача Софьи Осиповны в газовой камере.

Вызванный в штаб летчик Викторов идет по среднерусскому лесу и дивится несказанной его красоте, дивной поляне; заканчивается эта сцена словами: «Наверное, над этой поляной никогда не пролетал ни Ю-88, ни ночной «Хейнкель»». В них— и психологическая реакция летчика, у которого в подсознании засели проклятые фашистские самолеты, и эмоциональный авторский образ: даже тень от фашистского самолета поганила бы эту жизнь!

Расцвела в Сталинградском пекле короткая любовь Сережи Шапошникова и радистки Кати; «вечная любовь Дафниса и Хлои» — возвышает её автор.

И, конечно же, безмерно трепетен мир той непорочной и короткой боевой жизни защитников города — и когда кипящая нефть из разбомблённых хранилищ захлестывает горстку командиров, и когда отбивают штурм немцев уцелевшие после бомбежки бойцы из полка майора Берёзкина. Жизнь и смерть неразделимы, смерть обрывает жизнь, а жизнь продолжается вопреки смерти: «На переднем крае хоронили погибших, и убитые проводили первую ночь своего вечного сна рядом с блиндажами и укрытиями, где товарищи их писали письма, брились, ели хлеб, пили чай, мылись в самодельных банях». О, как жарко горит факел жизни под порывами ветра смерти, как велика и хрупка наша жизнь!