Вы находитесь: Главная страница> По произведениям русской литературы> «Записки Ковякина» (проза Леонова)

Сочинение на тему ««Записки Ковякина» (проза Леонова)»

В «Записках Ковякина» рассказчик Андрей Петрович — не просто пародийный персонаж. В нем, конечно, много неуместного пафоса, восторга перед жизнью русской провинции. Но в нем и зоркость есть, наблюдательность, меткость оценок происходящего. Он ведь иронический панегирик пишет, мениппею гогулевской жизни. Главный управляющий мануфактурного дела местного купца, а после революции служащий совнархоза Ковякин — истинный философ-гуманист в понимании «хода жизни». Ему революция видится как извержение Везувия, как нарушение естественного хода вещей — «все пошло против течения природы».

Он университет предлагает построить в Гогулеве вместо казармы, он призывает «соображать и в момент восторга», твердо уверен, что «всякое дело поправимо, окромя крови». Он все недостатки русского человека видит и афористично их представляет в своей летописи: «Это правда, пьем. Но ведь нельзя же и не пить на голом-то месте», «мы забывчивы на обиды». Но, как всякий русский, поверить в себя, в свой разум боится; потому в минуты метафизической тоски (глава «Переполох моей души») ему авторитеты подавай. Истину жизни пытается выяснить то у гогулевского представителя науки Дмитрия Терлюкова, который «перпетун-мобиль» изобрел, то у священника о. Геннадия, то у беглого монаха Феофана: «Просвет где? Которые же дороги правильны?»

Профессор палеонтологии, мировое светило в диковинной этой науке Федор Андреевич Лихарев в эпоху великой междоусобицы в России под предлогом острой для него необходимости закончить монографию о климате мезозойской эры отгородился от сегодняшних страданий и неурядиц, предоставив другим их остро переживать, а заодно и заботиться о его пропитании («Конец мелкого человека»). Он мелок даже в том «паноптикуме бывших», что собираются по пятницам на квартире доктора Елкова, чтобы поплакать о недавнем прошлом («какой сытости была эпоха!»), пострадать о настоящем, пофилософствовать о будущем России. И пусть у них «Россия не в душе, а на языке» — Федор Андреевич ни там, ни там ее не держит. Как говорит являющийся по ночам Федору Андреевичу ферт, нынче «мелкий человек экзамен держит… а вдруг да выдержит». Вот черт в «Конце мелкого человека» играет роль нетрадиционную для русской литературы. Он тоже второе «я» героя, но это воплощение лучшего в человеке, задавленного фанатической преданностью науке, тем более губительной для личности, что эта наука бесконечно далека и от сегодняшних бед и страданий, и вообще от нужд и интересов земного бытия. Читателю ближе и понятней не небожительство человека науки, экономящего «свое душевное равновесие, необходимое ему для свершений на поприще науки» вопреки безжалостным ветрам истории, а истинные, земные страдания его сестры Елены, доктора Елкова от того, что когда-нибудь «канут в ничто и наши нынешние судороги и воздыхания». О том же, об исторической памяти, «чтоб не забыть судьбу былова», думает, печется и гогулевский летописец Ковякин.

Впервые критика 20-х годов заговорила о Леонове как об ученике Достоевского именно в связи с этой повестью (2, т. 1, стр. 497). Заявила, как нам представляется, совершенно бездоказательно, по пристрастию критиков отыскивать непременно «истоки и влияния», «продолжение традиции», особенно у начинающих авторов. Гораздо больше оснований на такое сопоставление давала «Провинциальная история», опубликованная четырьмя годами позже. Это самая «достоевская» вещь у Леонова 20-х годов и по характерам и по стилистике. Герои ее, Пустынников-старший и Ахамазиков — представители Руси уходящей, вобравшие в себя все высокое и низкое, бывшее в ней. Они теперь много философствуют: Ахамазиков, по-смердяковски ерничая над прошлым и будущим, Пустынников, мудро по-стариковски их осмысливая, особенно будущее. И оба сознают в то же время, что настоящее издевается над ними, погруженными «на дно жизни, которая бушует там, вверху». Но нередко именно со дна жизни открываются человеку истины, неведомые, недоступные наверху ее обитающим. Благословляя своего младшего сына Якова на призвание инженера-строителя, возводящего новый мир, Пустынников готов презирать потомков, если среди них не найдется хоть один, кто скажет, знакомясь через тысячу лет с прошлой жизнью Вощанска: «Сыми шапку, здесь страдал человек!». Заранее готов презирать будущие поколения за историческое беспамятство этот вечно юный старик.

«Провинциальная история» вместе с повестью «Белая ночь» завершает в творческой биографии Леонова двадцатые годы, удивительно богатые для начинающего писателя прежде всего в жанровом отношении — повести, рассказы, два романа, две пьесы.

Здесь живет, вернее, доживает свой век старая кондовая Русь: работает и пьет до изнеможения, страдает, мучается, богохульствует, грешит и кается.

В этих своих ипостасях нашла она отражение в русской классике ХIХ века, своего сострадальца-писателя — Леонов здесь не первооткрыватель темы. Тем не менее, на его прозе несомненная печать новизны в силу ее естественности, языковой органичности прежде всего. Глубоко не права была тогдашняя критика, неизменно подчеркивая, выпячивая у молодого писателя высочайшее мастерство стилизации. За редкими исключениями («Уход Хама», «Туатамур», «Халиль») проза Леонова лишена всякой искусственности, придуманности, в ней ощущается не этнографическое, а влюбленное знание предмета изнутри. Но Русь уходящая предстала впервые с такой полнотой и трагической убедительностью именно у Леонова в еще одной своей ипостаси: в поисках выхода «из плана жизни» она много и беспрестанно философствует. Всех героев его ранней прозы, а это преимущественно мужики русские, а не социальные маргиналы, как у М. Горького, гложет метафизическая тоска.

У Чехова таков был удел интеллигенции, она у Антона Павловича философствует, будучи в тупике, в предчувствии катастрофы. Герои Леонова — после революционной бури, на обломках прежнего уклада жизни плачут, сожалеют, проклинают, верят и надеются одновременно. И если симпатии предшественников Леонова, их авторская позиция, оценка легко прочитываются, то у него самого далеко не так. Вопрос об авторской позиции применительно к творчеству Леонова 20-х годов сложен и неоднозначен. Очевидно, писателю, как и его персонажу из «Записок Ковякина», сладки были «глупые слезы по уходящей гогулевской старине» — иначе невозможно было бы так воссоздать Русь уходящую. Вспомним из его речи на Первом съезде писателей слова о «зарядке старой культурой». Очень сдержанно молодой писатель относится к тем переменам, что принесли революция и гражданская война. Он даже названий таких избегает; событиям этим нашел писатель точное определение — «пролом». Нечто насильственное, неорганичное, бесцеремонно вторгшееся в жизнь Петушихи. Потому она и реагирует соответственно:

«А мужику что? Коммуна так коммуна, лучше так лучше: валяй, значит, Тимошка, жарь!» (2, т. 1, стр. 192).

И в то же время, в том же «Петушихинском проломе» есть главка XVI — лирический монолог автора, исполненный высокой патетики приятия промчавшейся над Россией революционной бури: «А еще вспомянем, как отбивали мы волю нашу кумачовыми быть, босые, раздетые, с глазами, распухшими от жестких предзимних ветров, как закусывали соломенным хлебом боль пролома, как шли на штурм, кутаясь в ворованные одеяла от холодной вьюжной измороси, да от вражьих пуль…» (2, т. 1, стр. 206).