Мастером сюжетной лирической повести на историческую тему показал себя Н. М. Карамзин в «Наталье, боярской дочери», послужившей переходом от «Писем русского путешественника» и «Бедной Лизы» к «Истории государства Российского». В этой повести читателя встречает любовная история, перенесенная во времена Алексея Михайловича, воспринимаемые условно как «царство теней». Перед нами соединение «готического романа» с семейным преданием, основанным на любовном происшествии с неизбежным благополучным исходом, ― все совершается в идеальной стране, среди самых добродушных героев.
Автор не жалеет развернутых сопоставлений, дабы показать миловидность героини, ее чарующее совершенство: «Никакая красавица не могла сравняться с Натальею. Наталья была всех прелестнее. Пусть читатель вообразит себе белизну итальянского мрамора и кавказского снега: он все еще не вообразит белизны лица ее ― и, представя себе цвет зефировой любовницы, все еще не будет иметь совершенного понятия об алости щек Натальиных».
Рисуемые события отличались романтической остротой ― внезапная любовь, тайное венчание, бегство, поиски, возвращение, счастливая жизнь до гробовой доски… Перед нами скорее романтическая поэма, но повести Н. М. Карамзина вообще близки к стихам по ритму, действию, лексике. Однако в повести появилось и новое. Хотя исторические приметы довольно‑таки условны, но они ― знак национальной самобытности, являющейся залогом подлинности искусства. Н. М. Карамзин сделал попытку воссоздать русский национальный характер, открывая историю как предмет художественного изображения. Действующий в повести боярин Матвей Андреев, богатый, умный, важный, великий хлебосол, судит‑рядит, «кладя чистую руку на чистое сердце». И его ключевая фраза звучит как самохарактеристика: «сей прав по моей совести, <…> сей виновен по моей совести…» Таким образом, дело решалось без замедления, и «виновный бежал в густые леса сокрыть стыд свой от человеков». Скобичевский А. М. иронизировал по поводу повести, писал, что все герои ее наивны, повествование имеет мало «точек соприкосновения с допетровской стариною». Вся литература была заполнена, особенно при обращении к истории, «ходульными олицетворениями различных страстей». Постижение времени ― предметно‑определенного, вполне точного ― было делом будущего.
Именно в этой повести Н. М. Карамзин обратился к человеку русскому во всех отношениях. Произведение начинается обращением к читателям, вспомним вступление: «Кто из нас не любит тех времен, когда русские были русскими, когда они в собственное свое платье наряжались, ходили своею походкою, жили по своему обычаю, говорили своим языком и по своему сердцу, т. е. говорили, как думали?»
Автор даже позволяет себе слегка подтрунивать над собственным и совсем недавним пламенным европеизмом ― его героиня «имела все свойства благовоспитанной девушки, хотя русские не читали тогда ни Локка „О воспитании“, ни Руссова „Эмиля“».
Собственно, «Наталья, боярская дочь» ― прощание с молодостью, с ее несбыточными мечтами и заблуждениями. Н. М. Карамзин разочаровался не в «древних камнях» Европы, а в том, что последовало за Великой французской революцией. Повесть была своеобразным карамзинским заявлением о том, что у нас «особенная стать». История в повести еще довольно условна и носит статичный характер; но муза Клио, еще не вполне выявив свой лик, властно звала к себе Н. М. Карамзина. До взаимной и счастливой любви на всю жизнь оставалось лишь несколько шагов. Скрыто‑насмешливое упоминание кумира юности ― Ж. Ж. Руссо означало лишь, что искать мудрости следует не только в путях‑хождениях за тридевять земель, но и у себя дома.
«Наталья, боярская дочь» ― печать излюбленной мысли писателя о том, что прошлое только тогда не прошло, когда его любишь; таланту же русскому всего ближе прославлять русское, тем более что следует приучать сограждан к уважению всего собственного, родного. Если подходить с сегодняшними мерками, то история в повести еще только панорама — сценический задник для действующих лиц, щеголяющих в пестрых кафтанах времен Алексея Михайловича. Но все уже устами возлюбленных в «Наталье, боярской дочери» заговорила ― впервые! ― простодушная допетровская Русь, и автор почувствовал себя не подражателем Лоренса Стерна, а художником, питомцем землян отчич и дедич.