Вы находитесь: Главная страница> Гоголь Николай> Образ-символ жизни Акакия Акакиевича Башмачкина

Сочинение на тему «Образ-символ жизни Акакия Акакиевича Башмачкина»

Главный герой повести Акакий Акакиевич Башмачкин — «…чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным… Что касается чина, …то он был то, что называют вечный титулярный советник». Единственная страсть Акакия Акакиевича была странной, бессмысленной и никчемной: переписывая в департаменте деловые бумаги, он вкладывал в это дело всю душу; куда бы не шел и что бы не делал, всегда перед ним мерцали любимые чернильные строки. «Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно,- нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир… Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало». За свою жалкую работу чиновник получал мизерное жалованье и не мог продвинуться по службе из-за того, что не имел дарования и талантов.

Образом-символом его жизни была его старая, жалкая, вытертая шинель, предмет постоянной насмешки товарищей по департаменту. «Он не думал вовсе о своем платье: вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то, что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинной, как у тех гипсовых котят, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные пробки и тому подобный вздор…». Шинель стала словно частичкой его естества. С годами она изменяла свой внешний вид, поскольку нуждалась во все более частом ремонте.

«Есть в Петербурге сильный враг всех, получающих четыреста рублей жалованья или около того. Враг этот не кто иной, как наш северный мороз, хотя, впрочем, и говорят, что он очень здоров. В девять часов утра, именно в то время, когда улицы покрываются идущими в департамент, начинает он давать такие сильные и колючие щелчки без разбору по всем носам, что бедные чиновники решительно не знают, куда девать их. В это время, когда даже у занимающих высшие должности болит от мороза лоб и слезы выступают в глазах, бедные титулярные советники иногда бывают беззащитны. Все спасение состоит в том, чтобы в тощенькой шинелишке перебежать как можно скорее пять-шесть улиц и потом натопаться хорошенько ногами в швейцарской, пока не оттают таким образом все замерзнувшие на дорогое способности и дарованья к должностным отправлениям. Акакий Акакиевич с некоторого времени начал чувствовать, что его как-то особенно сильно стало пропекать в спину и плечо, несмотря на то что он старался перебежать как можно скорее законное пространство. Он подумал наконец, не заключается ли каких грехов в его шинели. Рассмотрев ее хорошенько у себя дома, он открыл, что в двух-трех местах, именно на спине и на плечах, она сделалась точно серпянка; сукно так истерлось, что сквозило, и подкладка расползлась…» Поняв, что шинель его согреть не сможет, он решил уже в который раз отнести ее в ремонт, но портной категорически заявил, что шинель ремонту не подлежит и что он может пошить новую.

«При слове “новую” у Акакия Акакиевича затуманилось в глазах, и все, что ни было в комнате, так и пошло перед ним путаться…». Гоголь очень подробно рассказывает о том, как непросто было отважиться Акакию Акакиевичу на новую шинель, как долго он вел переговоры с портным Петровичем, приспосабливаясь к нему (приходил и к трезвому, и к пьяному), как собирал он деньги, как выбирал сукно и подкладку, как раздумывал над мехом для ворота и, в конце концов, остановился на кошке, так как с куницей было бы дорого. «Еще каких-нибудь два-три месяца небольшого голодания — и у Акакия Акакиевича набралось точно около восьмидесяти рублей. Сердце его, вообще весьма спокойное, начало биться. В первый же день он отправился вместе с Петровичем в лавку. Купили сукна очень хорошего — и не мудрено, потому что об этом думали еще за полгода прежде и редкий месяц не заходили в лавку применяться к ценам; зато сам Петрович сказал, что лучше сукна и не бывает. На подкладку выбрали коленкора, но такого добротного и плотного, который, по словам Петровича, был еще лучше шелка и даже на вид казистей и глянцевитей. Куницы не купили, потому что была, точно, дорогая; а вместо нее выбрали кошку, лучшую, какая только нашлась в лавке, кошку, которую издали можно было всегда принять за куницу. Петрович провозился за шинелью всего две недели, потому что много было стеганья, а иначе она была бы готова раньше…».

И вот шинель готова. «Это было… трудно сказать, в какой именно день, но, вероятно, в день самый торжественнейший в жизни Акакия Акакиевича, когда Петрович принес наконец шинель… Между тем Акакий Акакиевич шел в самом праздничном настроении всех чувств. Он чувствовал всякий миг минуты, что на плечах его новая шинель, и несколько раз даже усмехнулся от внутреннего удовольствия. В самом деле, две выгоды: одно то, что тепло, а другое, что хорошо…». Все его поздравляли, так что он сначала только улыбался, а потом ему даже стало стыдно. «Когда же все, приступил к нему, стали говорить, что нужно вспрыснуть новую шинель и что, по крайней мере, он должен задать им всем вечер, Акакий Акакиевич потерялся совершенно, не знал, как ему быть, что такое отвечать и как отговориться… Наконец, один из чиновников, какой-то даже помощник столоначальника, вероятно для того, чтобы показать, что он ничуть не гордец и знается даже с низшими себя, сказал: “Так и быть, я вместо Акакия Акакиевича даю вечер и прошу ко мне сегодня на чай: я же, как нарочно, сегодня именинник”… Впрочем, ему потом сделалось приятно, когда вспомнил, что он будет иметь чрез этот случай пройтись даже и вечером в новой шинели…».

Этим вечером Акакий Акакиевич впервые в жизни после обеда уже ничего не писал, разрешил себе понежиться. Оказывается, что и на прогулку Акакий Акакиевич не выходил вечером уже несколько лет. «Этот весь день был для Акакия Акакиевича точно самый большой торжественный праздник. Он вернулся домой в самом счастливом настроении, скинул шинель и повесил ее бережно на стену, налюбовавшись еще раз сукном и подкладкой, и потом нарочно вытащил, для сравненья, прежний капот свой, совершенно расползшийся. Он взглянул на него, и сам даже засмеялся: такая была далекая разница! и долго еще потом за обедом он все усмехался, как только приходило ему на ум положение, в котором находился капот. Пообедал вон весело и после обеда уж ничего не писал, никаких бумаг, а так немножко посибаритствовал на постели, пока не потемнело. Потом, не затягивая дела, оделся, надел на плечи шинель и вышел на улицу… Он уже несколько лет не выходил по вечерам на улицу…».

После веселой гулянки, на которой Акакий Акакиевич выпил два бокала шампанского, он, подняв свою шинель с пола в передпокоях, тихонько вышел за двери. «Чтобы как-нибудь не вздумал удерживать хозяин, он вышел потихоньку из комнаты, отыскал в передней шинель, которую не без сожаления увидел лежавшею на полу, стряхнул ее, снял с нее всякую пушинку, Надел на плечи и опустился по лестнице на улицу. На улице все еще было светло… Акакий Акакиевич шел в веселом настроении… Скоро потянулись перед ним то пустынные улицы, которые даже и днем не так веселы, а тем более вечером. Теперь они сделались еще глуше и уединеннее: фонари стали мелькать реже — масла, как видно, уже меньше отпускалось; пошли деревянные дома, заборы; нигде ни души; сверкал только один снег по улицам, да печально чернели с закрытыми ставнями заснувшие низенькие лачужки. Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшной пустыней… Он вступил на площадь не без какой-то невольной боязни, точно как будто сердце его предчувствовало что-то недоброе…».

И вот здесь его подстерегло бедствие. На широкой темной площади, которая имела вид страшной пустыни, шинель у него отобрали какие-то люди. «Он оглянулся назад и по сторонам: точное море вокруг него. “Нет, лучше и не глядеть”,- подумал и шел, закрыв глаза, и когда открыл их, чтобы узнать, близко ли конец площади, увидел вдруг, что перед ним стоят почти перед носом какие-то люди с усами, какие именно, уж этого он не мог даже различить. У него затуманилось в глазах и забилось в груди. “А ведь шинель-то моя! ” — сказал один из их громовым голосом, схватив его за воротник. Акакий Акакиевич хотел было уже закричать “караул”, как другой приставил ему к самому рту кулак величиной в чиновничью голову, промолвил: “А вот только крикни!”. Акакий Акакиевич чувствовал только, как сняли с него шинель, дали ему пинка коленом, и он упал навзничь в снег и ничего уж больше не чувствовал. Через несколько минут он опомнился и поднялся на ноги, но уже никого не было. Он чувствовал, что холодно и шинели нет, стал кричать, но голос, казалось, и не думал долетать к концу площади».
«Акакий Акакиевич прибежал домой в совершенном беспорядке: волосы, которые еще водились у него в небольшом количестве на отвесах и затылке, совершенно растрепались; бок и грудь и все панталоны были в снегу… печальный побрел в свою комнату, и как он провел там ночь, предоставляется судить по тому, кто может сколько-нибудь представить себе положение второго». А утром начались новые мыканья чиновника, которые требовали от него неведомого до сих пор мужества, а именно — походы к начальству. Но ни будочник с алебардой, ни пристав, ни даже одно «значительное лицо» ему не помогли, а генерал еще и накричал на него (Гоголь подробно объяснил, что генерал должен кричать на того, кто хотя бы на один чин ниже его). «Акакий Акакиевич так и обмер, пошатнулся, затрясся всем телом и никак не мог стоять: если бы не подбежали здесь же сторожа поддержать его, он бы шлепнулся на пол; его вынесли почти без движения… Как сошел с лестницы, как вышел на улицу, ничего уж этого не помнил Акакий Акакиевич. Он не слышал ни рук, ни ног. В жизни своей он не был еще так сильно распечен генералом, да еще и чужим. Он шел по вьюге, свистевшей в улицах, разинув рот, сбиваясь с тротуаров; ветер, по петербургскому обычаю, дул на него со всех четырех сторон, из всех переулков. Вмиг надуло ему в горло жабу, и добрался он домой, не в силах будучи сказать ни одного слова; весь распух и слег в постель. Так сильно иногда бывает надлежащее распеканье! На другой же день обнаружилась у него сильная горячка».

И здесь Гоголь с сочувствием рассказывает о попытках вылечить Акакия Акакиевича. «Благодаря великодушному вспомоществованию петербургского климата болезнь пошла быстрее, чем можно было ожидать, и когда явился доктор, то он, пощупав пульс, ничего не нашелся сделать, как только прописать припарку, единственно уже для того, чтобы больной не остался без благодетельной помощи медицины; а впрочем, здесь же объявил ему чрез полтора суток непременный капут. После чего обратился к хозяйке и сказал: “А вы, матушка, и времени даром не теряйте, закажите ему теперь же сосновый гроб, потому что дубовый будет для него дорог”. Слышал ли Акакий Акакиевич эти произнесенные роковые для него слова, а если и слышал, произвели ли они на него потрясающее действие, пожалел ли он в горемычной своей жизни,- ничего этого не известно, потому что он находился все время в бреду и жаре…». Как незаметно жил Акакий Акакиевич, так тихо он и помер. «Несколько дней после его смерти послан был к нему на квартиру из департамента сторож, с приказанием немедленно явится: Начальник требует; но сторож должен был возвратиться ни с чем, дав отчет, что не может больше прийти, и на вопрос “почему? ” выразился словами: “Да так, уж он умер, четвертого дня похоронили”. Таким образом, узнали в департаменте о смерти Акакия Акакиевича, и на другой день уже на его месте сидел новый чиновник, гораздо выше ростом и выставлявший буквы уже не таким прямым почерком, а гораздо наклоннее и косее…».

Повесть этим не заканчивается. Петербургом пошли слухи, что ночами стал появляться мертвец в подобии чиновника, который срывает с людей шинели, несмотря на чины и звания. В полиции издали приказ поймать мертвеца «хотя бы живого или мертвого». Много было шинелей сорвано с плеч, но мертвеца поймать не могли. «По Петербургу пронеслись вдруг слухи, что у Калинкина моста и дальше стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника, ищущего какую-то утащенную шинель и под видом стащенной шинели сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели: на кошках, на бобрах, на вате, енотовые, лисьи, медвежьи шубы — словом, всякого рода меха и кожи, какие только придумали люди для прикрытия собственной. Один из департаментских чиновников видел своими глазами мертвеца и узнал в нем тотчас Акакия Акакиевича… В полиции сделано было распоряжение поймать мертвеца во что бы то ни стало, живого или мертвого, и наказать его, в пример другим, жесточайшим образом…».

В конце концов, мертвец напал на «значительное лицо» — самого генерала, когда тот ехал к своей любовнице, и это так напугало генерала, что он быстро снял с плеч свою шинель и поехал домой. «Вдруг почувствовало значительное лицо, что его ухватил кто-то весьма крепко за воротник. Обернувшись, он заметил человека небольшого роста, в старом поношенном вицмундире, и не без ужаса узнал в нем Акакия Акакиевича. Лицо чиновника было бледно, как снег, и глядело совершенным мертвецом. Но ужас значительного лица превзошел все границы, когда он увидел, что рот мертвеца покривился и, пахнув на него страшно могилой, произнес такие речи: “А! так вот ты наконец! наконец я тебя того, поймал за воротник! твоей-то шинели мне и нужно! не похлопотал о моей, да еще и распек,- отдавай же теперь свою!”. Бедное значительное лицо чуть не умерло…». Гоголь делает замечание, что после этого случая генерал начал стал немного по-иному разговаривать с подчиненными, а мертвец перестал появляться: наверное, генеральская шинель ему подошла по размеру. «Но еще более замечательно то, что с этих пор совершенно прекратилось появление чиновника-мертвеца: видно, генеральская шинель пришлась ему совершенно по плечам; по крайней мере, уже не было нигде слышно таких случаев, чтобы сдергивали с кого шинели…».