Что зовем мы началом,
Часто это конец.
Мы подходим к концу
Начинать все сначала.
Где конец — там начало.
Т. Элиот
Революция не умеет ни жалеть, ни хоронить своих мертвецов.
И. Сталин
В стихотворении «Народ и поэт» Блок обращается к «художнику», то есть, видимо, к самому себе: «Тебе дано бесстрастной мерой измерить все, что видишь ты». Я думаю, что никакое рассуждение, так же как и чувство, не может быть объективным, «бесстрастным», но я согласна с этим утверждением, потому что человек искусства действительно способен передать не только время и события, но и заставить нас чувствовать их, ибо он рисует и внутренний мир людей. И Блок, и Горький ждали революцию: Горький как один из ее активных сторонников. Блок как человек, поддерживающий ее, но чувствующий, что это его «последний закат», и закат закономерный. Иллюзия «шествия детей к новой жизни» в материальном мире обернулась кровью без храма. Блок сначала пытался оправдать «революционеров», глядя на их дела как на возмездие. Впоследствии он написал в «Записке о «Двенадцати», что «слепо отдался стихии». Но вскоре он почувствовал, что эта стихия не возвышающая, подобно любви, творчеству, а уничтожающая. Провидение — дело не редкое, и я нашла у Блока описание метаморфозы революции еще в 1904 году, это стихотворение «Голос в тучах», хотя я не думаю, что Блок имел в виду революцию, когда писал о завлеченных на скалы «пророческим голосом» моряках. Горький, «буревестник революции», еще в 1908 году написал жене, что большевистский отряд, приставленный к нему, убил 14 человек и что принять он это не может. Он был более бескомпромиссен, чем Блок, наверное потому, что действительно был буревестником: активно помогал большевикам и значительно конкретнее, бескровнее и оптимистичнее. В жизни она предстала перед ним как разгул бессмысленной жестокости, убийств, разгул «тяжкой российской глупости», а новое правительство, его бывшие соратники — в 1917 году Горький не подтвердил свое членство в
РСДРП(б) — не только не останавливают, но, наоборот, поддерживают эту звериную атмосферу. Горький обвинил Ленина и правительство в том, что они проводят «безжалостный опыт над измученным телом России, над живыми людьми, опыт, заранее обреченный на неудачу», а их декреты не более чем фельетоны. Для него социализм был не столько экономикой, сколько понятием «социальный», «культурный», и он призывал отойти «от борьбы партий к культурному строительству». Это был не просто призыв, а действие: создание «Ассоциации положительных наук» и т. д. Горький во многом обвинял царизм, видя в происходящем зверстве его наследство, но в то же время отмечал, что тогда «была совесть, которая издохла сейчас», и он и Блок видели «внутреннего врага», как Горький назвал «отношение человека к другим людям, к знанию», а у поэта это образ «старого паршивого пса» (самое страшное, что он голодный). Избавиться от него можно только через избавление от самого себя, вернее, изменение себя. Но как это трудно сделать человеку, живущему во время «Двенадцати», когда: «Свобода, свобода! Эх, эх без креста!» Я думаю, Блок также не мог принять революцию, ибо она «зрелость гнева», пробудила не «юность и свободу», как он мечтал, а «черную злобу: святую злобу». Поэма «Двенадцать» для меня — констатация происходящего и неприятие державности, бездуховности, оправдания убийства. В то же время она полна глубокого сострадания к этим людям, особенно Петьке, ко всему готовым, ничего не желающим, но и ничего не видящим… Истинное творчество «приобщает человека к высшей гармонии», и образ Христа, заканчивающий поэму и неожиданный для самого поэта, возник именно из этой гармонии. Он имеет множество смыслов и толкований: указание на крестный путь России, главенство духовного («позади — голодный пес, впереди <...> — Исус Христос), но, после того как я прочла «Несвоевременные мысли», он для меня стал еще и ответом поэта публицисту: Горький пишет, что революции нужен «борец, строитель новой жизни, а не праведник, который взял бы на себя гнусненькие грешки будничных людей».
Христос — это Праведник и Жертва, кто более всего нужен всем людям, не только «цвету рабочего класса и демократической интеллигенции», когда все рушится, когда ничего не видно и все звереют от этого. Обоих писателей всегда изумляло сочетание в народе жестокости и милосердия, как в калейдоскопе ежеминутно меняющихся местами. Сразу после «Двенадцати» Блок пишет «Скифов», как бы историческое объяснение такого характера, такой судьбы. Это обращение к «старому миру», по-моему, не только европейскому, но и русскому, чтобы он сквозь «злобное», «скифское» увидел добро и любовь в народе и поддержал их, дабы они погасили ненависть в душах «двенадцати». Горький же считал, что заслуга большевиков и революции в том, что они «поколебали азиатскую косность и восточный пассивизм» и благодаря этому «Россия теперь не погибнет», а жестокость может скоро «внушить отвращение и усталость, что означает для нее гибель». Прогноз писателя, к несчастью, не оправдался: аппетит приходит во время еды.
Сейчас мы по-новому узнаем историю, и меньше становится людей, абсолютно поддерживающих революцию. Все чаще название «Великая Октябрьская социалистическая революция» заменяют на «Октябрьский переворот». Все, что произошло с нами за семьдесят три года, было гениально предсказано Бакуниным еще в середине прошлого века и сказано самому Марксу. Но что поделаешь, «из-за иллюзии человек теряет свободу», теряет и свободу выслушивать критику.
Христос предупреждал о лжепророках, которые придут «в овечьей шкуре, но суть волки хищные», и «узнаете их по плодам их». Плоды мы видим, да и сами мы, наверное, отчасти являемся плодами.
Мне кажется, что самое сильное чувство, порожденное революцией 1917 года, — страх. Сейчас эта революция кажется прологом конца света, а когда-то таким концом казались Варфоломеевская ночь, падение Рима, нашествие Орды… Ужасно то, что ничто не смогло остановить «кровавый дождь», не останавливает и сейчас, мы действительно «ходим по кругу».
Мне думается, крупные теоретики должны остерегаться власти, так как они часто используют отвлеченные понятия: массы, классы и тому подобное, и это отдаляет их от жизни. Пробуждающаяся жажда практики толкает их на эксперимент, а жизнь сумбурна, они пытаются внести в нее рационализм, но живые люди понимают его по-живому, а чаще по- животному. И то, что было справедливо в научных трудах, на деле оборачивается трагедией. А отказ от идеи, в которую вложено столько сил, смерти подобен.
Люди, рвущиеся к власти, всегда забывают пример Макбета и Клавдия, забывают о том, что несет в себе власть на крови. Большевики избрали новый способ прикрытия преступления: узаконить его. Благое намерение — прекратить мировую войну — обернулось братоубийством, оправданным «классовой борьбой». А ведь еще греческие трагики говорили, что трудно утихомирить «жажду крови», когда «в сердце царит месть», и «горе тому, кто поддерживает ее».
Встряска души в революции переросла в попытку ее изъятия. Громадность, «величие» происходящего, политику про-
тивопоставили личному. Личность отодвинули на второй план (в отличие от христианства и других религий); слова, обращенные к молодым и утверждающие, что мораль — нечто «выгодное тому или иному классу», зоологическое деление на классы само по себе — все это сломало или сгладило у многих внутренний барьер, именуемый совестью, Богом, после чего «все, стало быть, можно». То, что происходит в душе, нельзя изменить разумом. Шок, потерянность человека, сначала рвуще- мятущие, а потом пассивные, продолжались долго, но его не лечили, а вгоняли болезнь вглубь.
Мне революция представляется еще одной потерей. Я не спорю, что не всем жилось хорошо в России (этого не может быть вообще, чтоб абсолютно всем было хорошо), были голодные, униженные, но, несмотря на это, в России была особая душевная тонкость. Ее, той, больше не будет, она ушла вместе с Турбиными, Живаго… Душевная тонкость возродится, я верю, но она уже будет иной.
Люди верующие принимали революцию как Божью кару. Нам надо, я думаю, принять ее так же: это спасет нас от проклятий. Проклинать свое прошлое, как бы ужасно оно ни было, может только нехороший человек. Мы уже имели такой опыт и увидели его плоды. Надо сделать то, что мы не сделали тогда: сострадать прошлому. Даже тем, «через кого приходят грехи». Это очень трудно, но, если задуматься, были ли они счастливы? Что вспоминали?