С ласковым юмором рассказывает Гоголь об этом большом ребенке, который «умел быть довольным своим жребием» и «служил с любовью», который своей кротостью и христианским поведением оказывал облагораживающее влияние на других людей. Когда молодые чиновники «подсмеивались и острили» над ним, он терпел. Если же шутка оказывалась слишком невыносимой, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И было’в этих словах чтото такое, «преклоняющее на жалость», что вздрогнул однажды молодой человек «и долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкой на лбу». А в словах его звенели другие слова: «Я брат твой».
Но есть у Акакия Акакиевича безусловный враг — стихия петербургского климата, зима, пронизывающий до костей обветшавшую шинелишку мороз. Этот несчастный «капот» — предмет насмешек сослуживцев — уже нельзя подлатать и заштопать. А покупка новой шинели для героя равнозначна приобретению имения для богатого человека. Только шинель для него не роскошь, не прихоть, а насущнейшая вещь, единственная защита от холода и холодной смерти.
Начинается аскетический подвиг. Собирая средства на новую шинель, Башмачкин отказывается от ужинов, от свечки по вечерам, от стирки белья у прачки. Даже по улицам надо ходить осторожно, на цыпочках, чтобы не истереть подметки на са’погах. Однако почти монашеское самоограничение искупается питанием «духовным». Он носит в мыслях своих «вечную идею» будущей шинели. Она для него «венец творения», предел мечтаний. Он видит в ней не только подругу жизни, но и защитницу, теплую заступницу в холодном мире.
Проходя строгую аскезу, Башмачкин становится тверже духом, крепче характером. Огонь показывается в его глазах. В голове мелькают дерзкие и отважные мысли: «не положить ли куницу на воротник?» В эти трудные минуты житейских испытаний он находит себе достойного друга — портного Петровича, горького пьяницу, но зато мастера своего дела^
Петрович — «духовный брат» Акакия Акакиевича. К своему делу он относится с любовью как художник и артист. Когда Башмачкин в новой шинели направляется в департамент, Петрович идет вслед за ним и даже забегает вперед, чтобы полюбоваться произведением своего искусства и порадоваться счастью своего друга.
В маленьком мире маленьких по чину и положению людей Гоголь открывает те же самые тревоги, утешения и радости жизни, что и в высших сферах, у людей утонченного светского круга. День с новой шинелью был для Башмачкина самый большой и торжественный праздник. Он вернулся со службы в самом счастливом расположении духа. Сняв шинель, повесил ее на стене, долго, долго любовался достоинствами сукна и подкладки. Даже вытащил прежний «капот» и — рассмеялся: «такая далекая была разница!»
В день великой радости своей Акакий Акакиевич забылся и загордился. Счастье выбило его из колеи: был нарушен весь привычный обиход его жизни. «Пообедал он весело и после обеда уж ничего не писал, никаких бумаг, а так немножко посибаритствовал на постели». Как стемнело, отправился он — первый раз в своей жизни — на приятельский ужин по поводу приобретения новой шинели. По дороге он тоже расслабился: даже обращал внимание на уличную рекламу! А на вечериике наш герой и совсем раскутился: даже выпил шампанского — целых два бокала. Возвращался он домой совсем веселым: «побежал было вдруг, неизвестно почему, за какоюто дамой», а потом подивился «неизвестно откуда взявшейся прыти».
Он забыл, что за великое счастье смертному приходится платить равновеликим несчастьем. «Светлый гость в виде шинели» оживил на миг его бедную жизнь, осветил его’каморку неземным сиянием счастья — и оставил его навсегда…
«Нестерпимо обрушивается несчастье» на голову бедного человека, но ведь так же оно обрушивается и «на царей и повелителей мира». Сцена ограбления героя навевает жуткий холод на душу читателя. Погружаясь в безмолвие громадного города, Башмачкин испытывает полное одиночество. Какаято злая, равнодушная стихия ползет, надвигается на него: пустынные улицы становятся все глуше, фонари на них мелькают все реже. «Он
приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшною пустынею.
Вдали, Бог знает где, мелькал огонек в какойто будке, которая казалась стоявшею на краю света». Ровно на середине этой пустынной площади он «увидел вдруг, что перед ним стоят почти перед носом какието люди с усами…». «А ведь шинельто моя!» — сказал один из них громовым голосом, схвативши его за воротник…
Он чувствовал, что в поле холодно и шинели нет, стал кричать, но голос, казалось, и не думал долетать до концов площади». Подобно бедному Евгению из «Медного всадника» Пушкина, Акакий Акакиевич терпит бедствие от разгула стихий и хочет найти защиту у государства. Но в лице служителя его гоголевский герой сталкивается с полным равнодушием к своей судьбе. Его просьба о защите лишь разгневала «значительное лицо»:
«Знаете ли вы, кому это говорите? понимаете ли вы, кто стоит перед вами? понимаете ли вы это? понимаете ли это, я вас спрашиваю?»— Тут он топнул ногою, возведя голос до такой сильной ноты, что даже и не Акакию Акакиевичу сделалось бы страшно. Акакий Акакиевич так и обмер, пошатнулся, затрясся всем телом…
Как сошел с лестницы, как вышел на улицу, ничего этого не помнил Акакий Акакиевич». Равнодушие значительного лица соединилось со злым холодом природной стихии: «Он шел по вьюге, свистевшей в улицах, разинув рот, сбиваясь с тротуаров; ветер, по петербургскому обычаю, дул на него со всех четырёх сторон, из всех переулков. Вмиг надуло ему в горло жабу, и добрался он домой, не в силах будучи сказать ни одного слова; весь распух и слег в постель. Так сильно иногда бывает надлежащее распекание!»
Уходя из жизни, Башмачкин бунтует: он «сквернохульничал, произнося страшные слова», следовавшие «непосредственно за словом «ваше превосходительство». Но с его смертью сюжет повести не обрывается. Он переходит в фантастический шган. Начинается возмездие.
История значительного лица, распекавшего Акакия Акакиевича, повторяет почти буквально то, что случилось с последним. Весь день значительное лицо чувствовало угрызения совести, получив известие о смерти своего просителя. Но потом генерал отправился на вечер к приятелю. Там он развеселился, «сделался приятен в разговоре, любезен». Как и Башмачкин, выпил он два бокала шампанского и по пути домой решил заглянуть к знакомой даме. Завернувшись в роскошную шинель, генерал расслабился, с удовольствием припоминая веселые места проведенного вечера.
Вдруг внезапно налетел порывистый ветер. Он «резал в лицо, подбрасывая туда клочки снега, хлобуча, как парус, шинельный воротник или вдруг с неестественною силою набрасывая ему на голову». И, как продолжение разбушевавшейся стихии, явился таинственный мститель, в котором не без ужаса он узнал Акакия Акакиевича: «А! так вот ты наконец! наконец я тебя того, поймал за воротник! твоейто шинели мне и нужно! не похлопотал об моей, да еще и распек,— отдавай же теперь свою!»
А потом один коломенский будочник видел собственными глазами, «как показалось изза одного дома привидение… он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: «Тебе чего хочется?» — и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: «Ничего»,— да и поворотил тот же час назад. Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте».
«То, что «Шинель» завершается именно так, ясно показывает, сколь неадекватно выражают смысл повести ее трактовки, замыкающиеся на «гуманной» теме,— замечает В. В. Кожинов.— Сам Акакий Акакиевич предстает в свете этой концовки только как часть (хотя, конечно, неоценимо важная) художественной темы повести. Финал же посвящен теме Стихии. Все, казалось бы, заковано в гранит и департаменты, но Стихия все же готова показаться изза каждого дома и дует ветер «со всех четырех сторон», словно пророча «Двенадцать» Блока. И бессильна перед Стихией внешне столь могущественная государственность».
«Шинель», завершенная Гоголем в 1842 году, перекликается с «Повестью о капитане Копейкине», включенной в первый том «Мертвых душ». Финалы обеих повестей — бунт возмущенной стихии против искаженных, подавляющих человека форм российской государственности. Намеки на возможность такого исхода ощутимы и в конце первого тома «Мертвых душ», в той смуте, которая овладела умами губернских обывателей.
Видя в возмущении стихий Божье попустительство, объяснимый акт возмездия, Гоголь считал эти стихии опасными, разделяя мысли Пушкина о русском бунте, «бессмысленном и беспощадном». Спасение от социальных и государсгвенных болезней, охвативших русское общество, Гоголь видел на путях религиознонравственного самовоспитанйя. В этом заключался главный пункт расхождения писателя с зарождающимся русским либерализмом и революционной демократией.