В четвертом действии споры по триаде «труд — совесть — правда» сместятся к последней ее части и идут в отсутствие Луки, хотя он незримо будет в них участвовать как спровоцировавший, подвигнувший ночлежников расставить точки над «i». Они уже и не спорят здесь, а утверждают каждый свою «правду». Плоды общения со странником особенно разрушительны для Насти. Она, раньше только обижавшаяся на соседей за то, что те не верят ее рассказам о «прекрасном принце», теперь ожесточилась, ее состояние теперь можно определить как мизантропию: «Хороший был старичок! А вы… не люди… вы — ржавчина!…». А дальше по действию она всех клянет, предает анафеме — вот ее реакция на «красивую» ложь Луки, наложившуюся на такую же ее ложь о своем прошлом: «Всех бы вас… в каторгу… смести бы вас, как сор… куда-нибудь в яму!… Волки! Чтоб вам издохнуть!».
Барон к своему определению «шельма», прозвучавшему еще в первом действии, по адресу Луки теперь добавит столь же категорично «шарлатан». Чем вызовет блестящий монолог-рассуждение Сатина, суть которого в заключительных словах: «Ложь — религия рабов и хозяев… Правда — бог свободного человека». А всплеск красноречия сатинского начался с опровержения характеристики Луки, Бароном данной. И любопытны здесь аргументы Сатина:
«Старик — не шарлатан!… Что такое — правда? Человек — вот правда! Он это понимал… вы — нет! Я — понимаю старика… да! Он врал… но — это из жалости к вам, черт вас возьми… Есть ложь утешительная, ложь примиряющая. Ложь оправдывает ту тяжесть, которая раздавила руку рабочего… и обвиняет умирающих с голода. Кто слаб душой… и кто живет чужими соками, — тем ложь нужна…».
Сатин, поняв «человеколюбивую» сущность лжи странника, оправдывая ее, вслед за тем ее же опровергает. Разоблачение правды Луки, начатое с восхваления, этот монолог Сатина — блестящий пример панегирика-опровержения. Его возвышенный пафос тут же развенчивает Барон репликой: «Ты говоришь… как порядочный человек!». Не Сатину, краснобайствующему шулеру и бездельнику, убедить окружающих, в его привлекательных афоризмах есть своя неправда. Слова просто слетают у него с языка по привычке, в них нет внутренней убежденности и веры, выстраданных собственной жизнью, что и констатирует Барон. Его собственная жизнь не дает Сатину морального права быть глашатаем другой правды, отличной от проповедуемой Лукой. Отвечая на убийственную реплику Барона о «порядочном человеке», Сатин ведь не себе — Луке и его проповедям оценку дает, вопрошая: «Почему бы иногда шулеру не говорить хорошо, если порядочные люди … говорят как шулера?…».
И если уж говорить о воздействии странника и его речей на резонерствующего среди обитателей ночлежки Сатина, то оно в том, что после общения с ним последний увидел всю собственную низость. Признание Сатина, что Лука «подействовал на меня как кислота на старую и грязную монету» — не признание благотворности проповедей странника, а взгляд на себя со стороны. Лука — зеркало, взглянув в которое он понял, что его собственный откровенный цинизм и елейные ласковые слова проповедника — из одного корня растут, от неверия в человека. Но роль ночлежного идеолога, перехваченная было Лукой, понравилась, внимание пусть и презираемой им подвальной публики следует поддерживать. И Сатин разражается монологом о человеке, ставшим потом хрестоматийным, монологом, который долго затем будут трактовать как гуманистический апофеоз пьесы. Здесь излишне часто повторяется слово «человек» (десять раз в девяти коротких предложениях-восклицаниях), здесь так много наигранного ораторского пафоса, что не видеть абстрактной его бессодержательности, принимать за некий символ веры, новой спасительной правды — значит оскорблять автора, приписывая ему все банальности, изрекаемые Сатиным в порядочном подпитии.
И обрывая поэтому «программный» монолог при цитировании на самом любопытном месте. Опрокинув очередной стакан «за человека», Сатин продолжит монолог более конкретно:
«Когда я иду по улице, люди смотрят на меня как на жулика… и часто говорят мне — «Мерзавец! Шарлатан! Работай!» Работать? Для чего? Чтобы быть сытым? (Хохочет). Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми… Человек — выше сытости…» Здесь «скрытый» ответ-возражение Клещу, Татарину, Кривому Зобу, которые убеждены, что без работы человек «сдохнет с голоду».
Убеждены, правда, применительно к себе, стыдящимся добывать на пропитание попрошайничеством, воровством, игрой в карты, альфонством. А Сатин по всегдашней своей привычке передергивать карты в рассуждениях своих, столь внешне привлекательных, ловко подменяет понятие «смысл труда» его утилитарной целью. Здесь малограмотный Клещ на голову выше образованного своего оппонента: по его мнению только труд делает человека человеком (вспомним его убежденное «какие они люди?» по адресу многих обитателей ночлежки в первом действии). Вспомним его просьбу к Татарину, почти приказ не играть в карты с шулерами Сатиным и Бароном во втором действии:
«Они всегда побьют… Князь, бросай игру! Бросай, говорю!».
Клещу не надо философствовать отвлеченно, в виде острой приправы к выпивке или игре в карты. Работа ставит его на голову выше других; она придает ему уверенность в том, что он вырвется из ночлежки, она же делает его почти невосприимчивым к проповедям Луки — ни в первом, ни во втором действиях автор не сводит их в прямой полемике, заметим. Да и в остальных она звучит косвенно, лишь предполагается после того, как жизнь взяла за глотку слесаря. Его философия — от крайнего отчаяния рабочего человека, оставшегося после смерти жены без работы, а значит — без надежды. Отсюда непривычно длинный, нервный, «рваный» его монолог:
«Какая — правда? Где — правда? (Треплет руками лохмотья на себе). Вот — правда! Работы нет… Вот — правда! Пристанища нету! Издыхать надо… вот она, правда… на что мне она — правда? Дай вздохнуть… вздохнуть дай! Чем я виноват?… За что мне — правду?… Жить нельзя… вот она — правда… Говорите тут — правда! Ты, старик, утешаешь всех. Я тебе скажу… ненавижу я всех! И эту правду… будь она, окаянная, проклята!».
Такой вот обжигающий монолог, где ничего от «философствования», где сама жизнь вопит, корчится от боли. Казалось бы, вот объект для «целителя» Луки, «созрел» Клещ для его «правды» и жалости. А где же странник со своим словом утешения? Нет его! Хотя, судя по реплике, он понимает природу и причину этого неприятия, даже ненависти ко всему на свете: «Побежишь, если этак … к сердцу подступит …» Чего стоят его жалость и проповедь перед такой бездной отчаяния когда-то уверенного в себе человека — это понимает неглупый Лука и не пытается лить словесный елей.
Позже, в четвертом действии, когда схлынет безысходность отчаяния, Клещ вставит несколько своих реплик-суждений в разговор о пропавшем «во время суматохи этой» (в конце третьего действия) Луке. Он высоко оценит его умение пожалеть и посочувствовать, не обижать ближнего: «Он — жалостливый был… У вас вот … жалости нет…». Но какова плата за такое сострадание, Клещ также понимает. Это отказ от правды, сознательная ложь, и единственное ей оправдание, что она — в утешение. «Правды он… не любил, старик-то… Очень против правды восставал… так и надо! Верно — какая тут правда? И без нее дышать нечем…». И хотя ему тоже нужны, приятны и сочувствие, и жалость (страждущему человеку вообще безразлична подоплека участия ближнего в его бедах), побуждения добрые не могут строиться на заведомой лжи — вот какую истину прозревает слесарь Андрей. Ему единственному дано в пьесе дезавуировать странника Луку, развенчать его «правду» не ерническим сравнением с «мякишем для беззубых» (Сатин), с «пластырем для нарывов» (Барон), а с помощью аргумента более серьезного: «Поманил их куда-то… а сам — дорогу не указал…». «Правда» Луки приятна, примиряюще действует, но заодно и расслабляет волю к действию, не давая ориентиров, объективно зовет к примирению с тем уделом, что уготован обитателям «дна жизни».
И ничего не изменилось в ночлежке, хотя ее осчастливил своим появлением и проповедью всеобщей любви и сострадания исцелитель. Да, он облегчил страдания последних дней Анны, пробудил остатки совести в воровской натуре Пепла, нарисовав ему перспективу честной жизни где-то в Сибири, продлил на какое-то время веру Актера, Настю поддержал в ее «красивой иллюзии»… Но… «дорогу не сказал». Нам могут возразить, что автор этой реплики Андрей Клещ чуть раньше по ходу действия скажет, что «надо жить — по закону… по Евангелию…». Чем, дескать, не указание пути? Но Евангелие предписывает нам лишь способ действия, образ жизни, а не ее цель и смысл указует — именно так понимает суть его Клещ. Иначе с чего бы это он ждал указания дороги от Луки.