Россказни Феклуши — этой калиновской устной газеты, осуждающей все иноземное и восхваляющей родную темь, своими упоминаниями о «Махнут-султане» и «судьях неправедных»-—приоткрывают и один литературный источник образа грозы в пьесе. Это «Сказание о Магмете-салтане» Ивана Пересветова (ок. 1549). Образ грозы как страха — сквозной в сочинении этого старинного писателя, желавшего поддержать и наставить своего государя — Ивана Грозного. Турецкий царь Магмет-салтан, по рассказу Пересветова, навел в своем царстве порядок с помощью «великой грозы»; Судей неправедных он велел ободрать, а на коже написать: «Без таковыя грозы правды в царство не мочно ввести… Как конь под царем без узды, так царство без грозы».
Конечно, это лишь одна грань образа, и гроза в пьесе живет со всей натуральностью природного дива: движется тяжелыми облаками, сгущается недвижной духотой, разражается громом и молнией и освежающим дождем,— и со всем этим в лад идет состояние подавленности, минуты ужаса принародного признания и потом трагическое освобождение, облегчение в душе Катерины.
Счастье и одновременно беда Катерины в том, что она цельный человек, личность, исполненная естественности, правды натуры. «Что при людях, что без людей, я все одна, ничего я из себя не доказываю», — простодушно говорит Катерина. Природная нравственность в ней не допускает спасительной лжи, в какой живут Варвара с Кудряшом. Беззащитность делает ее лицом трагическим.
Катерина предчувствует свою обреченность и уже заранее ждет за любовь расплаты. Но где-то глубоко внутри она сознает и то, что какой-то другой, высший-грех задавить в себе живое чувство, не разрешить себелюбить. (Так не знала, боялась любви героиня драмы «Снегурочка», пока не стала, погибая, таять под лучами солнца.)
Такой душевной одаренности и такой цельности, как у Катерины, одна награда — смерть. И любовь к Борису, честному, добропорядочному, но не способному отве-гить этой силе, и яркости чувства,— путь к ее гибели. Да иначе и быть не может: свободное чувство в самодурных условиях быта обречено, за него уже готовится расплата.
Покаяние Катерины перед народом в четвертом акте психологически строго мотивировано: тут и выкрики сумасшедшей барыии, и удары грома, и неожиданное появление Бориса, и зрелище геенны огненной… Все это приводит впечатлительную Катерину в небывалое волнение, заставляет ее покаяться в своем «грехе». Но в этом не одна слабость, но и сила духа героини, которая не побоялась, как и говорила, людского суда.
Любопытно, что драматург искушает тут наше воображение и догадливость возможностью развязки иллюзорной, ложной. Настроенный мрачными прорицаниями сумасшедшей барыни и суеверных калиновцев, считающих, что эта гроза «даром не пройдет», зритель вправе ожидать для Катерины немедленной небесной кары за грехи. Но гроза проходит, не наделав вреда и послужив -лишь эффектной декорацией действия.
Не удар грома сражает Катерину. Она сама бросается в омут, сама решает свою судьбу, ища освобождения от невыносимых мук этой жизни. Большое мужество нужно для такого решения, и недаром ей, мертвой, завидует оставшийся «жить… да мучиться» Тихон.
Почти одновременно с Флобером, описавшим мадам Бовари, и задолго до Толстого, изобразившего Анну Каренину, Островский попытался проникнуть в душевный мир страстной женщины, охваченной любовью, как бушующей стихией, пожаром, с которым она не в силах сладить. Темная, пугающая ее саму страсть поднимается, будто вопреки ее воле, из глубин души, и она уже ничего не в силах поделать с собою. Страсть эту называют «темной», потому что рядом с трепетным ожиданием встречи, волнениями любви, заливающей мир особым светом, учащенным биением сердца, вызванным безрассудной надеждой, является равнодушие, если не отвращение ко всему, чем прежде она жила, мучительнее желание и тревога, предчувствие неизбежной беды.
Случается ли так, что «беззаконная», «греховная» любовь захватывает хорошего, чистого человека? Сейчас и вопрос-то этот звучит смешно. Но во времена Островского представить «грех» на сцене было дерзостью. Традиции религиозного воспитания повелевали думать, что в замужней, по воле небес повенчанной женщине, такое может возникнуть лишь как игра чужих ей темных сил, дьяволово внушение, власть бесов, замутивших чистые душевные ключи.
Мы не заметим в Катерине и следа эмансипационного экстаза, самовластной веры в правоту сердца. Она предчувствует, что. должна заплатить гибелью за любовь. И все же, будто в ослеплении, шаг за шагом она идет навстречу счастью-несчастью, чтобы с той же силой искренности, с какой любила, покаяться принародно в своем «грехе».
Но это, так сказать, субъективный мир героини, ее психологический строй. А что же сам Островский? Оправдывает ли он ее? Жалеет ли? Проклинает? Вопросы, не праздные.
Когда Толстой, спустя двадцать лет, решится осудить в своем романе грешную женщину, изменившую») мужу, оставившую ребенка, он не сладит с поставленной.! себе тенденциозной задачей: вызовет сочувствие читателей к «грешной» обольстительной Анне и словно бы сам увлечется ею. «Мне отмщение и аз воздам»,— поставит он в эпиграфе.
Островский с самого начала был свободнее от догмата наказания, средневековой моральной книжности. Он любуется не столько прельстительной красотой героини, сколько ее прямодушием и чистосердечием. А в двух эпохах жизни Катерины — безмятежном счастливом девичестве и пригнетенном замужестве, автор обнаружит фон, заранее пробуждающий энергию сочувствия в читателе и зрителе. Сомнение рождается неизбежно: если религиозный закон и расхожий предрассудок против Катерины, то, может, не прав закон? Тем более что ее искренность поставить под сомнение невозможно.
Полусумасшедшая старая барыня вопит, бессильно тыча в ее сторону клюкой: «Красота-то погибель наша!» Островский, возможно, не повторил бы за Достоевским его фразу: «Красотою мир спасется». Но он безусловно верил в то, что не могут красота, счастье, любовь быть грехом.